ОЧАРОВАННЫЙ ПРИНЦ: глава 20

 
Соловьёв: Повесть о Ходже Насреддине:
 

ОЧАРОВАННЫЙ ПРИНЦ

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Охранял гробницу все тот же старик, в том же невероятном халате, сшитом как будто из лоскутков и ленточек, принесенных сюда почитателями праведника. Он с первого взгляда узнал приехавших:

— Как удалось вам пройти сюда — разве нет на дорогах застав? Говорят, в городе возникла какая-то смута, сопряженная с именем Турахона.

— Кому нужно — тот пройдет. Какие заставы смогут удержать его? — указал Ходжа Насреддин на своего спутника, распростертого перед входом в гробницу.

Старик придвинулся ближе и, трясясь от мелкого внутреннего смеха, прошептал:

— Помнишь, я говорил, что черенок на этот раз обязательно примется — разве я не оказался прав?

Он словно помолодел; сгорбленный, темный, старый, он светился каким-то внутренним светом через глаза — такие прозрачные, что, думалось, он никогда бы не смог скрыть за ними ни одной черной мысли.

— Старый лис! — сказал Ходжа Насреддин. — Мне понятны все твои плутни, все хитрости! Где ты раздобыл такой великолепный куст и как ухитрился перенести его, не повредив корней?

— Это мне стоило немалых трудов. Но что я могу поделать со своим старым сердцем, — оно разорвалось бы от жалости, если бы этот человек опять нашел свой черенок засохшим. Вот я и решил сам сотворить маленькое чудо.

— Ты сотворил не маленькое чудо, а очень большое, ибо такими чудесами только и держится мир, — ответил Ходжа Насреддин.

Одноглазый поднялся, вошел в гробницу.

— Пусть помолятся вдвоем, — сказал старик.

— Вдвоем? Разве там есть еще кто-нибудь?

— Какая-то женщина, вдова, помоему — сумасшедшая. Рассказывает, что дедушка Турахон подарил ее детям три тысячи таньга, помимо всякой мелочи, — вот она и пришла вознести ему благодарственную молитву. Ей, должно быть, приснилось…

— Старик, не кощунствуй! Я только что из города и могу торжественно поклясться, что в ее рассказе нет ни одного слова лжи. Научись же наконец верить в чудеса — ты, ежедневно созерцающий их и даже творящий сам!

— Если так, то я верю! — пробормотал старик, несколько смутившийся под взглядом Ходжи Насреддина. — Может быть, Турахон и вправду ходит гулять по ночам, когда я сплю? Может быть, даже заглядывал и в мою каморку?

— Он заглянул глубже — в твое сердце, и оставил в нем навсегда свой благостный след.

Старик задумался и долго молчал, глядя затуманившимися глазами поверх гробницы, в мягкую остывающую синеву под куполом, где с шелковым шелестом крыльев сновали туда и сюда хлопотливые горлики, полные забот о своих птенцах.

— Вдова принесла Турахону в благодарность нерушимый обет: взять в дом четвертого сына, какого-нибудь сиротку.

— Еще чудо! — воскликнул Ходжа Насреддин. — Теперь ты видишь воочию, как одно добро, совершенное в мире, порождает второе, а второе порождает третье — и так без конца. Могуча сила добрых дел, и только добру суждена победа на земле!

— Именно так! — прошептал старик, размягчившись. — После нашей встречи я много думал над твоими словами и признал их неоспоримую правоту. Но не спеши осуждать меня за мои прошлые заблуждения, — пойми, что они были порождены великой болью. Аллах дал мне жалостливое сердце: при виде чужих страданий я сам страдаю больше всех. И не могу никуда укрыться от слез несчастных и стонов обиженных. Было время, когда мне удалось на несколько лет спрятаться от беспощадного зла жизни в одном тихом далеком селении, где я служил хранителем горного озера, орошающего своими водами окрестные поля. Благословенные годы! — мое старое измученное сердце смогло отдохнуть немного. Но скоро зло настигло меня и там: оно явилось в образе нового владельца озера, некоего Агабека. Это чудовище, слившее в себе свирепость дракона и бессердечие паука, словно бы не родилось из чрева женщины, а возникло из мерзостных глубин зла, подобно плесенному грибу, возникающему из древесной сырости…

— Подожди, старик, подожди! — Сердце у Ходжи Насреддина подпрыгнуло до самого горла, заткнув дыхание. — Агабек, говоришь ты? Владелец горного озера? Тот самый, что обложил жителей селения неслыханными поборами за воду?

В эту минуту он был похож на охотника, что долгое время искал в ущельях пятнистого мягколапого барса и уже отчаялся найти его, и вдруг на мокром песке у ледяного всклокоченного ручья увидел след — совсем свежий, еще не успевший заветриться.

— Вот, вот, он самый, — сокрушенно вздохнул старик. — Ты уже слышал о нем?

— А не знаешь ли ты, у кого и как он приобрел это озеро?

— Говорят, выиграл в кости.

Ходжа Насреддин нашел Агабека!

Продолжая наше уподобление, скажем: охотник увидел барса. Он на лету схватил глазом бесшумно мелькнувшую в зарослях желтую тень и в переливчатом мерцании листвы под ветром, в пляске солнечных пятен успел заметить иные пятна, сразу исчезнувшие.

Схватив старика за руку. Ходжа Насреддия усадил его на коврик, возле дымившегося костра:

— Садись, отец! Садись и рассказывай. Мае нужно многое узнать от тебя, очень многое. Где, в каких горах это озеро? Каков с виду Агабек? Сколько ему лет? Не удивляйся моему волнению, поверь, что за ним кроется не только праздное любопытство. Откуда он взялся, этот Агабек? Где жил и что делал раньше?

— Вопросы твои летят, как пчелы из улья, разве могу я уследить за всеми сразу? — взмолился старик. — Осади коня своего нетерпения, задавай вопросы по одному, чтобы мог я отвечать не спеша, обстоятельно и обдуманно, как это положено людям моего возраста.

В прежние годы верили, что человек, о котором заглазно говорят в дурную сторону, испытывает щекотание в носу и беспрерывно чихает, хотя бы разговор происходил вдалеке от него. Этому Агабеку, наверное, пришлось чихнуть подряд не меньше раз пятидесяти, если даже он наглухо закупорил в своем доме все окна и двери, опасаясь холодного ветра с гор.

Он ошибался, этот презренный Агабек: ветер, опасный для него, ветер возмездия и расплаты, дул не с горных вершин. Из долины!..

— Сегодня счастливый день! — радовался Ходжа Насреддин, окончив свои расспросы. — Все получили от дедушки Турахона подарки: вдова, мой одноглазый спутник и я сам. Один ты остался без подарка, старик. Но так не будет, — держи!

Он сбросил с плеч, старику на колени, свой новый халат, полученный при выходе из тюрьмы.

Старик благодарил и отказывался. Ходжа Насреддин заставил его взять подарок.

— Куда же я дену теперь лишний халат? — недоумевал старик, облачившись в обнову и разглядывая свою старую ленточно-лоскутную ветошь, которая, будучи снятой с плеч, уже ничем решительно не походила на человеческую одежду. — Выйдет, пожалуй, подстилка… можно сделать и подушку…

— Сделай из этого дым, — посоветовал Ходжа Насреддин.

— Дым? — не понял старик.

— Ну да! Смотри, как это делается. Взяв из его рук ветошь. Ходжа Насреддин бросил ее в костер.

Помог еще и ветер — повалил черный дым.

— Вот и все! — сказал Ходжа Насреддин, закашлявшись и припадая к земле. — Смотри, какое великолепие, какой цвет, какая в нем едучесть: такой дым не часто приходится видеть, а нюхать — тем более!

Старик охал, кряхтел, сожалел, но поделать ничего уже не мог: ветошь сгорела.

По ветру издали донеслись детские голоса:

За подарки в день счастливый,

Ясный, теплый, золотой,

Мы поем тебе "спасибо"

В нашей песенке простой.


Пусть же, песенке внимая,

Погружаясь снова в сон,

В этот день веселый мая

Улыбнется Турахон…

…А первую звезду Ходжа Насреддин и одноглазый вор встретили далеко за Кокандом. Их путь лежал на запад, в горы, что смутной громадой высились впереди, резко отграничивая изломанной линией своего хребта землю от неба. Словно тихий светоносный океан, слегка розовато-сиреневатый, разлился над миром, легкие тучки стояли в нем, как волшебные острова, с отмелями, заливами и размытыми косами, — и одинокая, зеленовато-льдистая звезда, совсем еще молодая, прозрачная, казалась огоньком далекого корабля, плывущего в светлом тумане.

Стемнело быстро; светоносное море со своими волшебными островами исчезло; звезд высыпало несчетное множество, и первая, самая ранняя, затерялась в них. А потом небосвод охватило пожаром: показалась луна — огромная, красная, уже переходившая на ущерб; она всплыла над горами, и в ее мглистом красноватом свете опять обозначилась изломанная линия хребта.

Повеяло свежестью, пришла ночь. Ходжа Насреддин, оставшийся без халата, начал поеживаться и все чаще приподнимался в седле, вглядываясь — не блеснет ли на дороге огонек уютной сельской чайханы.

Так, втроем, начали они свой новый поход: ишак, одноглазый вор и Ходжа Насреддин. Но если бы мы встретили их в эту ночь на каменистой, тускло поблескивающей дороге, то нам почудилось бы, что с ними в дальний путь незримо идет четвертый — дедушка Турахон.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Знаменитый самаркандский дервиш Керим-Абдаллах, исследуя внутреннюю сущность людей, учит, что есть люди ночного тумана, есть люди яркого дня. Над первыми непреодолимую власть имеет луна, над вторыми — солнце. Такое различие знаменитый дервиш объясняет часами рождения: лунными или солнечными, — какая из этих двух взаимопротивостоящих и взаимопротивоборствующих планет первой проникнет своими лучами в кровь новорожденного, той он и останется верен до конца жизни. От луны кровь человека получает прохладность, от солнца — кипучесть и жар; соответственно этому и духовное зрение, которым он объемлет мир вокруг, бывает либо лунным, либо солнечным. В первом случае оно затуманено дымкой, придающей всему оттенок тишины и грусти, когда все, даже сейчас перед глазами стоящее, воспринимается человеком как отзвук из прошлого, словно бы он живет второй жизнью, что повторяет первую, но повторяет как сон; во втором случае оно переполнено ярким, победоносным светом: все видно, все ясно, все живет вечно — ничто не уходит бесследно, все движется и кипит, блещет самоцветной радугой; здесь властвует Жизнь, ни с кем ничего не деля, ничего не уступая ночи, сохраняя все для себя, требуя каждую минуту жертвы от своего избранника — с тем чтобы в следующую минуту с царственной щедростью отблагодарить его тысячекратно; здесь потребны человеку неослабные усилия разума и жаркое горение души! Жить в этом бурливом потоке света и блеска, движения и гула — не легко, зато для души многоприбыльно, в смысле тех высоких наград, которыми Жизнь одаряет своих верных и преданных; здесь нет вчерашнего дня, только всегда, неизменно — сегодняшний, нет слова "был", только — "есть"; значит, для смерти, область которой — ничто, двери сюда закрыты!

Ходжа Насреддин родился, надо полагать, в самый полдень, под прямыми отвесными лучами в упор:

кровь его как зажглась от них, так и сохранила в себе неугасимым этот огонь. Вот почему не было такого случая в его жизни, чтобы он проспал полуденный час: словно в медный гулкий щит ударит солнце и разбудит его; вся его пламенем полная кровь закипит, забурлит, отвечая на этот призыв, устремится, пенясь и звеня, с тугим напором по жилам, взбудоражит сердце, заставив его подпрыгнуть… какой уж тут сон!

Был полдень, когда он проснулся в чайхане последнего селения по эту сторону гор; дальше к перевалу уже не было человеческого жилья.

Наскоро пообедав, они с одноглазым двинулись в путь.

В горах дорог нет — только вьючные тропы; здесь не бывает колес, здесь владения пешеходов и всадников. Тропа кружит и вьется, готовая в иных местах пересечь самое себя, — часто путники, разделенные двумя часами пути, переговариваются друг с другом без усилия — один сверху, а второй снизу. Долина с ее садами, полями, селениями уходит все глубже в туман; впереди все тот же хребет, близкий — рукой дотянуться, далекий — никак не дойти, снизу — темный и хмурый, выше — бело-лиловый, с огромными зубцами, грубо выломанными в небесной синеве.

На следующий день с утра узенькая тропинка прилепилась к обрыву и побежала над бездной, вдоль гибельного уступа шириною в три локтя; стоял густой туман — ничего не видно, словно земля вдруг вывернулась у наших путников из-под ног, встала боком и теперь на ней можно только висеть, уцепившись за этот уступ.

Ходжа Насреддин шел впереди, за ним семенил ишак, шурша иногда левым боком по каменному отвесу, третьим шел одноглазый. А по их следу беспрерывно слышалось зловещее шипение щебня, оползавшего струйками в бездну.

Обрывом шли часа два, тропинка постепенно расширилась, страшная бездна отошла вправо и уже не кружила им головы своей белесой затягивающей мглой, — земля вернулась к ним под ноги. Крутясь и кипя, мчался ледяной поток, перемешавший в своем тесном русле водовороты, пену и камни, что с глухим подводным гулом катились по его дну.

Отсюда начинался извилистый спуск: они достигли перевала. Туман разошелся; над ними первозданной чистотой синело горное небо — такое, что нельзя о нем рассказать иначе, как вспомнив волшебную птицу Хумай! Оно синело, сияло, полное непостижимого света, — в этой великой синеве растаяли все мысли и чувства Ходжи Насреддина, и он забыл себя, лежа на разостланном халате лицом вверх, открыв грудь прохладному ветру…

Спускались быстро, вскоре свернули со вьючной тропы на пастушью, круто падавшую сквозь мелкорослый кустарник; воздух стал гуще и жарче, пахло солнечным медовым настоем, гудели пчелы, звенели травяные сверчки. Крутизна склона увеличивалась, ишак временами садился на тропинку и ехал ползком, а Ходжа Насреддин, хватаясь одной рукой за кусты, другой — придерживая ишака, говорил:

— Тише, тише, иначе ты весь сотрешься и в долину спустится только одна твоя голова.

Это был очень трудный и утомительный спуск, зато — короткий. К полудню они были уже на арбяной дороге, ведущей в селение Чорак — цель их путешествия. Дикие буро-каменные склоны сменились зелеными, на которых там и здесь виднелись киргизские юрты, как большие белые птицы, присевшие отдохнуть, и между ними — пестрая россыпь овечьих отар, наподобие раковин, брошенных горстью.

Еще один поворот- и они увидели селение, а немного в стороне — озеро.

Здесь предстояло разыграться тому поединку, ради которого Ходжа Насреддин покинул свой дом. Как благородные витязи древних сказаний, ходившие в горы на смертный бой с двенадцатиглавым драконом, пришел в горы и Ходжа Насреддин, — только дракон имел на этот раз человеческое обличье, а под витязем вместо могучего коня Тулпара был маленький пузатый ишак. Но тот, кто способен своим умственным взором проникать в глубину явлений, — не усмехнется пренебрежительно и не отложит в сторону этой книги:

он понимает, что в каком бы внешнем виде ни столкнулись добро и зло, их битва всегда преисполнена великого смысла, направляющего судьбы мира. Вот что сказал по этому поводу чистейший помыслами и проникновеннейший Ибн-Хаким: "Нет ни одного злого дела и нет ни одного доброго, которое не отразилось бы на последующих поколениях, независимо от того, когда и где оно совершено — во дворце или хижине, на севере или на юге, и были тому делу очевидцы или нет; точно так же во зле и в добре не бывает ничтожных малозначащих дел, ибо из совокупности малых причин возникают великие следствия"…

Селение было небольшое — дворов сто пятьдесят, как определил Ходжа Насреддин, окинув взглядом веселую зелень садов и виноградников с желтеющими повсюду кровлями, над которыми восходили дымки: был обеденный час. Белая дорога, та самая, на которой они стояли, вбегала в эту зелень и терялась, но по извилистой гряде высоких тополей, с обеих сторон огораживающих дорогу, можно было проследить все ее повороты до противоположного конца селения, где она опять появлялась и бежала дальше, сначала в поля, потом — по волнистым склонам — в долину. За тополями виднелся низенький минарет, откуда сейчас было самое время услышать полуденную молитву, но, верно, муэдзин был уже очень стар и немощен голосом: его призыв сюда не доносился.

Ходжа Насреддин перевел взгляд на озеро; оно покоилось в удлиненной впадине, напоминавшей очертаниями след яйца на песке; дальний берег был каменистым, голым, а ближний, примыкающий к садам, зарос буйной курчавой зеленью, над которой высились темнолитые округлые кроны старых карагачей. Сверху к озеру тянулись две живые блестящие жилки — два горных ручья, а вниз отходила только одна жилка, темная, — сухое русло арыка, отводящего воду к полям. Между озером и селением, не соприкасаясь с другими садами, зеленел отдельный большой сад, обнесенный высоким забором, а в его тенистой глубине прятался дом — драконово логово, дом Агабека.

— Вот мы и пришли, — сказал одноглазый вор.

— Присядем, — отозвался Ходжа Насреддин. — Нам надлежит посоветоваться.

Около дороги из трещины в скале струился холодный ключ, над ним трепетал мерцающий листвой одинокий молодой тополь, каким-то чудом выросший здесь, на камнях. Внизу тополь окружали цепкие, жилистые репейники, а вокруг зеленел, светился коврик травы, — не было в камнях такой щелочки, трещинки, откуда бы не выглядывала она — свежая, веселая, изумрудная, свидетельствуя о неистребимой силе Живой Жизни, которая всегда и везде торжествует над любыми камнями! По траве, помахивая хвостом, топтался ишак; репьи, налипшие к его красивой хвостяной кисточке, превратили ее в безобразный колючий комок.

— Уже успел? — укоризненно сказал Ходжа Насреддин, поймав на лету его хвост.

Одноглазый, принявший в этом путешествии все заботы об ишаке на себя, достал из-за пазухи деревянный гребень и занялся расчесыванием кисточки и выбиранием из нее репьев.

— Жаль, что это — озеро, а не какая-нибудь другая вещь, более удобная, чтобы ее украсть, — задумчиво сказал он, окончив приведение ишачьего хвоста в благопристойный вид. — После того как я побывал в последний раз у гробницы, я чувствую в себе великую силу для совершения различных добрых дел во славу милосердного Турахона и обуреваем рвением поскорее взяться за них.

— Добрые дела, — отозвался Ходжа Насреддин, — но помыслы о них почему-то неизменно устремлены к воровству. Вот и об озере ты подумал — украсть, а не иначе.

— Может быть, встанем перед Агабеком на колени, может быть, он смилостивится и отдаст сам?

— Вот именно: отдаст сам. Смотри сюда. Ходжа Насреддин указал на заросли репейников; пригнувшись, вор увидел большого паука, пожиравшего желтую бабочку. Он был нестерпимо отвратителен, этот паук: членистые ноги, поросшие рыжим волосом, коричневатый крест на спине, круглое брюхо — гладкое, тугое, белесое, как будто налитое гноем. Все было уже кончено: на паутине оставалась пустая шкурка с обвисшими мертвыми крылышками, а паук, раздувшись, уполз в свою засаду под лист лопуха и притаился там, зажав в передних коротких лапах, как в руках, сигнальную нить.

— Понял? — спросил Ходжа Насреддин.

— А что здесь понимать? Паук сожрал бабочку, вот и все.

— Смотри, что будет дальше.

Сняв тюбетейку и держа ее наготове. Ходжа Насреддин отправился в обход репейников; несколько раз он прицеливался, но впустую, и продолжал свои поиски; наконец нашел. Быстрый взмах, сердитое гудение толстым басом, — он поймал кого-то в тюбетейку.

Это был шершень, великолепный могучий шершень, — не какой-нибудь молодой и неопытный, а вполне зрелый, в расцвете всех своих сил, с полным запасом яда, шершень-красавец с длинным желто-черным полосатым туловищем, настоящий крылатый тигр! Перегнув молодую веточку. Ходжа Насреддин достал из тюбетейки этого блистательного шершня и долго им любовался, поворачивая так и этак; шершень злобно гудел, мерцая смугло-прозрачными крыльями, в ярости грыз веточку, подгибал туловище, из которого временами прочеркивалось черное страшное жало, по силе удара сравнимое только со скорпионьим.

— Зачем он тебе? — осведомился вор. — Разве пустить в штаны Агабеку?…

Ходжа Насреддин, не ответив, снял с ближнего куста какую-то старую, брошенную хозяином паутину и обмотал ею шершня, чтобы смирить его крылья; гудение затихло, — тогда он осторожно положил своего пленника на паутину, принадлежавшую отвратительному пауку.

Паутина провисла и задрожала от яростных попыток шершня освободиться. Сигнальная нить задергалась. Паук выскочил из-под лопуха. Такой добычи ему, наверное, никогда еще не попадалось! Подобно горному охотнику, переправляющемуся по канату через провал, — быстро и ловко, брюхом вверх, он перебрался по сигнальной нити с лопуха на паутину и проворно подбежал к пленному. Как он радовался, как ликовал, опутывая шершня клейкими нитями, бегая и суетясь вокруг! Наконец он связал жертву накрепко, — теперь можно было и пообедать; выпустив хищные челюсти, заранее подрагивая тугим гладким брюхом, паук подполз к шершню. "Вот так бабочка попалась, еще толще первой!.." Он оседлал жертву и приник было к ней челюстями, но шершень вдруг изловчился, перегнулся, ударил! Из его заостренного туловища вырвалась, как бы с коротким свистом, черная молния. Разящая, неотвратимая! Она вырвалась и пронзила паука насквозь, снизу и до креста на спине, оставив в его брюхе весь яд.

Оглушенный ударом, паук повис на паутине, потом его лапы начали бессильно — одна за другой — отцепляться, и он повалился на землю. Еще раза два он слабо содрогнулся, пошевелил мохнатыми членистыми конечностями и затих навеки.

Паутина осиротела.

А шершень, освободившийся от своих пут, расправил крылья и с торжествующим трубным гудением взмыл в солнечный простор, оставив по себе внизу доблестный след — разорванную паутину и холодеющий труп врага.

— Теперь я понял! — сказал одноглазый, глядя вслед улетавшему храбрецу.

Они приступили к беседе о дальнейших действиях. Было решено, что в селение они войдут порознь; если потом придется встретиться в чайхане или другом месте — будут показывать вид, что друг друга не знают. Об остальном пока не говорили: дело покажет само.

Ходжа Насреддин подтянул подпругу седла, сел на ишака и обычным щелчком между ушей тронул его к зеленеющим внизу садам.

Одноглазый вор остался у родника.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Жители селения Чорак хорошо помнили те благословенные времена, когда озеро — единственный источник жизни для их полей — принадлежало еще не Агабеку, а некоему знатному наманганцу, несметно богатому и столь же беспечному, ни разу не приехавшему в горы взглянуть на свое достояние. Этот богач избрал для себя на земле путь роскоши, забав и наслаждений (тогда он был еще далек от возвышенной мудрости Молчащих и Постигающих); озером от его имени управлял один приезжий человек, убеленный сединами, отдававший все время лежанию в чайхане и сокрушенным разговорам о несовершенствах мира. Плату за поливы он взимал очень скромную, самым бедным отпускал воду в долг, говоря: "Смотри не забудь!" — своей же собственной памяти такими суетными мелочами не перегружал, записей не вел и осенью, по сборе урожая, довольствовался тем, что ему принесут, вполне полагаясь в этом на совесть самих должников. В Наманган, своему хозяину, он посылал в иной год три сотни таньга, в иной — меньше, а то и вовсе ничего не посылал, издержав деньги частью на себя, частью на разных вдов, сирот и обездоленных, вечно осаждавших его. Справедливости ради заметим, что все эти пожертвования он делал от лица хозяина и для благодарственных молитв неизменно указывал его имя, а не свое. Наманганский богач, получив из Чорака письмо с приложением каких-нибудь жалких трехсот таньга и длинного списка облагодетельствованных, молящихся за него, смеясь, восклицал перед своими друзьями: "Поистине, мой озерный управитель предполагает меня каким-то неслыханным грешником, — иначе зачем бы ему проявлять столько неусыпных забот о спасении моей души!"

Так и шла жизнь чоракцев, вдали от всяких бурь и тревог, словно катилась по гладкой дороге, без ухабов и тряски; год уходил за годом, как легкие тучки за снеговой хребет, шумели свадьбы, рождались дети, переселялись на кладбище старики, а их почетные места в чайхане занимали другие, с такими же длинными бородами, побелевшими неизвестно когда, незаметно для их обладателей. В тихой однообразной жизни всегда так бывает: каждый отдельный день бесконечно долог, но месяцы и годы мчатся с непостижимой быстротой, словно проваливаются: не успеешь оглянуться — минул уже год. Не успеешь собраться спилить наконец какой-нибудь намозоливший глаза старый высохший тополь — прошло три года, и тополь, смотришь, рухнул сам от ветра, обвалив еще забор, который надо теперь чинить — дело тоже не быстрое, требующее долгих месяцев. А в бороде и на висках между тем все прибавляется и прибавляется серебра, и кладбищенский сторож стал отменно вежлив при встречах и уже не раз стороной заводил разговор о том, что есть у него на кладбище отличное местечко, впору хоть бы и самому волостному управителю, — и следовало бы заблаговременно пересадить на это местечко молодой чинар, чтобы успел он обжиться на кладбище и укрепить свои корни в земле.

Казалось, темные силы зла забыли дорогу в Чорак; ничто не нарушало благоденственной жизни селения. Лощина укрывала его от ветров, опустошительные наводнения, порожденные горными ливнями, не повреждали полей, падеж скота проходил стороной, саранча если и проносилась, то высоко, в другие места. Пламенели пышные, во все небо, закаты — и угасали, оставив по себе розовый тихий свет на снеговых вершинах; в мирную вечернюю тишину, в простор туманных полей и влажных садов, далеко летел с минарета призыв муэдзина, всегда один и тот же, всегда печальный и возвышенно-сладостный. И наступала ночь с ее голубым сиянием, полная самозабвенного рокота соловьев и вздохов ночного ветра, которому вторили своими вздохами влюбленные в уснувших садах.

Но правдивы, хотя и горестны сердцу, слова многострадального скитальца Шехида из Балха: "Лето сменяется осенью, светлый день — темной ночью, и возлежащего на ложе благополучия ожидает пропасть беды". Пришла беда и в Чорак; она пришла в образе Агабека — нового хозяина озера.

В тот самый безмятежный полдень, когда Ходжа Насреддин и одноглазый вор отдыхали у родника, любуясь сверху мирной красотой чоракских садов, — в селении происходила небывалая смута. Все мужчины собрались в чайхану, женщины шумели во дворах.

Сегодня утром Агабек назвал цену второго весеннего полива; на этот раз он хотел не денег: он задумал жениться и потребовал себе в жены черноглазую маленькую Зульфию, дочку всеми уважаемого престарелого землевладельца Мамеда-Али. Пораженные таким требованием, чоракские старики отказали Агабеку; он усмехнулся, — в таком случае пусть платят деньгами, четыре тысячи таньга.

Четыре тысячи! Во всем Чораке, у всех жителей совместно, никогда не бывало таких денег! Старики полдня выстояли перед Агабеком; они были такими жалкими, придавленными: старые, домотканые халаты, грубые порыжевшие сапоги, белые бороды на темных морщинистых лицах, согбенные спины, заскорузлые руки, сложенные в знак почтения на животах… Агабек остался непреклонен: или Зульфия, или четыре тысячи.

С этой вестью и вернулись старики в чайхану.

Какая поднялась буря негодования, гнева! Словно раскаленным ветром опахнуло чоракцев: кулаки сжались, лица потемнели, глаза зажглись зловещим огнем. Казалось — еще минута, и они все поднимутся, возьмут вилы, топоры, мотыги, пойдут приступом на ага-беково логово, разнесут и размечут его!

Но так не случилось. Буря прошумела, не причинив Агабеку ни малейшего вреда. В жилах у каждого чоракца нашлась трусливо-рассудительная капля, и она взяла верх. Одному она говорила: "Но ведь это же не твою сестру требует Агабек!", другому шептала:

"Слава аллаху, опасность не коснулась моей дочери!", третьему советовала: "Береги свою собственную невесту и не суйся в чужие дела". Гнев быстро иссяк, пламя в сердцах погасло, кулаки разжались, плечи обвисли, спины согнулись. И если бы Агабек появился сейчас вблизи чайханы — все поклонились бы ему так же раболепно, как и вчера.

Мамед-Али, отец Зульфия, сидел на помосте чайханы, смотрел в землю, сведя брови горестной чертой.

Все ждали его слова. В этом ожидании был уже и приговор: отдать. Но все молчали: каждый хотел, чтобы это слово прозвучало со стороны, а он бы только согласился, с поджиманием губ и скорбными вздохами, как бы подчиняясь чужому решению, — стародавний способ обманывать свою совесть. От Мамеда-Али требовали жертвы, от него же требовали взять на себя и весь грех. И деваться ему было некуда.

А в дальнем темном углу притаился Саид — жених Зульфии; он был совсем молод — в том возрасте, когда мужчины, даже и не обделенные внутренней силой, еще не умеют отражать ударов судьбы, если эти удары приходятся в сердце; он знал, что через пять, десять, пятнадцать минут, но старый Мамед-Али все равно произнесет роковое слово; этот юноша был не из тех, что малодушно отворачиваются, когда жизнь показывает им клыки, предпочитая быть сожранными со спины.

Молчание затягивалось. Юноша не выдержал, шагнул на свет из темного угла:

— Ну что же вы молчите? Кто из вас первым припадет устами к сапогам Агабека? — Он повернулся к Мамеду-Али: — А ты, старик! Совсем недавно ты обещал, что встретишь меня в своем доме, как сына, — где твое обещание?

— Что делать, что делать. Саид, — прошептал Мамед-Али. Мы слабы, а он богат и могуч.

— Вы не слабы, вы трусливы! Трепетные зайцы — вот кто вы!

В голосе его столько было сердечной муки, что Мамед-Али не смог сохранить сухими своих глаз.

Но другие старики уязвились, обиделись.

— Вы слышите! — воскликнул кузнец Умар, сухой, высокий, с желтым лицом и щетинистыми бровями. — Вы слышите, как он позорит нас! Ах ты безродный выкормыш!

Саид был круглым сиротой, приемным сыном чо-ракского чайханщика Сафара, — об этом и напомнил ему кузнец.

— Спасибо, сынок, спасибо, — подхватил коновал Ярмат, — отблагодарил на славу!

— Так вот она, твоя благодарность за все добро, которое мы тебе сделали, подобрав сиротой и вырастив в нашем селении! — добавил шерстобит Алим.

Справедливости ради заметим, что подобрал Саида чайханщик Сафар, растил и кормил его тоже Сафар, а все остальные не имели к этому делу никакого касательства и не поступились для бедного сиротки ни единым ломаным грошем; когда же он вырос — все поспешили объявить себя его спасителями и на этом основании требовали благодарности. Он терпел и отмалчивался, проклиная в душе свое униженное молчание.

Что он мог на'этот раз ответить старикам, какими доводами поколебать их решение, когда речь шла для каждого о больших убытках в хозяйстве, о продаже лошадей, овец и коров, если Зульфия не войдет в дом Агабека.

Саид махнул рукой и, ни на кого не глядя, молча вышел из чайханы через маленькую заднюю дверь в переулок.

Здесь он был один; жестко поблескивала под солнцем каменистая дорога, по которой в ногах у Саида катилась, как шерстяной мальчишеский мяч, его короткая полуденная тень; безотзывно молчали глухие заборы и стены; Саид прерывисто вздохнул, стиснул зубы и засмеялся особенным странным смехом — тихим, но таким леденящим, что всякий услышавший побледнел бы и сотворил молитву.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Тем временем Ходжа Насреддин миновал на своем ишаке чоракские сады и въехал в селение. Он въехал не большой дорогой, а каким-то боковым переулком — так подсказала ему узенькая, бежавшая садами тропинка, на которую он повернул, ища в тени укрытия от зноя. Разве мог он подумать, что неведомо для себя избирает как раз тот единственный путь, которым и должно въехать ему в Чорак, чтобы вовремя предотвратить некое страшное дело и обрести неожиданную встречу, важную для всего дальнейшего.

Проезжая мимо полуразрушенного забора, он увидел в его проломе глубину маленького одичавшего садика. Рядом со старым пнем стоял на коленях какой-то прекрасный юноша, обнаженный до пояса, и вслух молился. А за его спиной торчал укрепленный в трещине пня, острием вверх, длинный пастушеский нож. Солнечные лучи дробились о широкое лезвие, разбрызгиваясь слепящими искорками.

— О всемогущий всемилостивейший аллах, ниспошли мне, ничтожному, прощение за эту самовольную смерть! — говорил юноша. — Пусть я буду прахом твоего покрывала в раю. Остаться на земле? Но слишком велико мое горе и необъятно страдание. О мой небесный отец, не наказывай меня слишком строго:

никогда я не был избалован радостями, а теперь отнимают единственную и последнюю!

Сообразив, что здесь происходит. Ходжа Насреддин придержал ишака, спешился, неслышно подкрался к юноше, вытащил из трещины в пне крепко вколоченный нож, бросил его в траву, а сам уселся на пень в ожидании.

Юноша окончил молитву, поднялся с колен, зажмурился, глубоко захватил воздуха, словно собираясь нырнуть, и, взмахнув руками, упал ничком, пзудью прямо на пень.

Он рассчитал верно: если бы не Ходжа Насреддин, — смертоносное лезвие вонзилось бы ему как раз в сердце.

Но угодил он головою Ходже Насреддину в живот — и замер, полагая себя уже конченным; руки его повисли, пальцы коснулись земли. Прошла минута, вторая…

— И долго ты думаешь так лежать? — осведомился Ходжа Насреддин.

Звук человеческого голоса изумил юношу: он приготовился отныне слышать только ангельские голоса. Он встрепенулся, взглянул; его изумление усугубилось при виде склонившегося к нему лица, вовсе уж непохожего на ангельское, — загорелого, запыленного, с черной бородкой и веселыми ясными глазами.

— Где я и кто ты? — слабым голосом спросил юноша.

— Где ты? На том свете, конечно, куда и стремился. А я — главный загробный палач, которому во власть передаются все подобные тебе молодые безумцы для расправы над ними.

Юноша уже все понял; вместо благодарности Ходжа Насреддин услышал горькие упреки:

— Зачем, зачем ты спас меня от смерти! Для меня нет места на земле, нет ни одной, самой жалкой крупинки счастья — только беды, только страдания, только утраты!

— Откуда ты знаешь, что в будущем приготовила тебе земля? — остановил его Ходжа Насреддин. — Мне вот уже сорок пять лет, а я и то ничего ровным счетом не знаю. А в твои годы обращаться к жизни с упреками — это уж чистое кощунство! Что случилось, расскажи; быть может, я сумею помочь тебе?

— Мне никто не поможет.

— Неправда; человеку, пока он жив, всегда можно помочь. Доверься мне, расскажи.

— Разве ты Гарун-альРашид, разве ты подаришь мне четыре тысячи таньга, без которых я не могу спасти своего счастья?

— Ты проигрался в кости?

— Не усугубляй моих страданий своими насмешками, о чужеземец!

— Я насмехаюсь? О нет, мне приходилось смеяться над собственным горем, но над чужим — никогда!

— Я люблю одну девушку…

— Понял, понял, все понял! Она из богатого дома, ее жестокий отец требует с тебя выкуп.

— Ее отец ничего не требует с меня и всей душой желает нашего совместного счастья. Но в это дело вмешался Агабек, хозяин озера.

— Вмешался Агабек! — воскликнул Ходжа Насреддин громовым голосом, заставившим юношу вздрогнуть. — Вмешался Агабек, говоришь ты! Возблагодари же, юноша, аллаха за нашу встречу, спасительную для тебя. Рассказывай!

Он был охвачен боевым порывом, жаждой битвы; еще ни разу не видев Агабека, он уже загорелся гневной радостью при одном его имени! И с восторгом почувствовал свои сорок пять лет не более как словом, а серебряные нити в бороде и на висках — лишь призраком.

Выслушав рассказ Саида о событиях, уже известных нам. Ходжа Насреддин нетерпеливо спросил:

— Сколько дней осталось до полива?

— Десять дней.

— Время не упущено. Успокойся, твоя несравненпая девушка не достанется Агабеку. Вмешался он в это дело — вмешаюсь и я!

Саид все больше и больше дивился странному чужеземцу и в то же время не мог не верить ему:

— Прости меня за мои докучливые сомнения, но ведь за этим поливом будет следующий и снова следующий. И Агабек опять потребует или мою невесту, или четыре тысячи, а может быть, даже и больше.

— Не думаешь ли ты, что я приехал сюда к вам, чтобы платить вашему Агабеку за каждый полив по четыре тысячи, а может быть, даже и больше? Нет, я приехал, имея другие цели, совсем другие, как раз обратные. Это все — в будущем, а пока что давай уговоримся. Первое условие: ты никому не скажешь о нашей встрече, о нашем разговоре. Впрочем, своей несравнимой, ослепительной Саадат или Фатиме — не знаю, как ее зовут…

— Зульфия, — прошептал юноша.

— Своей прекрасной Зульфие ты все равно скажешь; предупреди, что дело нешуточное, пусть она прикусит свой язычок — розовый и достаточно длинный, как я заранее уверен. Второе условие…

Но здесь за спиной Саида, в проломе забора, он увидел своего одноглазого спутника, подающего ему руками тайные знаки.

— Второе условие доскажу потом, а сейчас — сиди и не оборачивайся.

^ Юноша исполнил приказание в точности: ни разу не обернулся, хотя любопытство грызло его нестерпимо. "О чем и с кем сговаривается этот таинственный чужеземец?" — думал он, объятый внутренним трепетом, состоявшим из надежд и сомнений, страха и радости, — но как ни прислушивался к невнятно гудевшим за его спиной голосам — слов разобрать не мог.

А сговаривались Ходжа Насреддин с одноглазым вором о деньгах, надобность в которых возникла так неожиданно.

— Четыре тысячи! — воскликнул вор. — Да в этих горах негде достать и сорока таньга, если даже обшарить их все, от подножий до самых вершин!

— Тебе придется вернуться в Коканд.

— Милостивый аллах!

— Ты раздобудешь в Коканде нужные четыре тысячи и принесешь сюда. На дорогу в оба конца потребуется шесть дней, в Коканде — три дня; итак, на девятый день, считая от сегодняшнего, ты должен быть здесь.

— Считая от сегодняшнего? Значит, я должен пускаться в обратный путь сразу же, не дав себе ни одного часа отдыха!

— Да, сразу же, с этого места.

— О пророк Магомет! И еще: ведь если я добуду эти деньги привычным для меня способом — я опять собьюсь с добродетельной и благочестивой стези.

— Сделай так, чтобы деньги, добытые тобою, были праведными деньгами.

— Праведные деньги? Четыре тысячи!.. О Кааба, о Мекка, о прибежище веры! Я даже не знаю, как они выглядят, праведные деньги, — милостыню, что ли, должен я собирать у какой-нибудь мечети?…

— Я сказал, а ты слышал. Подвиг во славу милосердного Турахона ожидает тебя в Коканде. Счастливого пути!

— Счастливого отдыха, — с унынием ответил одноглазый, уже предвкушавший прохладу чайханы и степенные беседы с Ходжой Насреддином о добродетели; повернулся и зашагал обратно по дороге.

Он был очень раздосадован, сердился, но мысль не возвращаться больше в Чорак, обмануть Ходжу Насреддина даже не пришла ему в голову; бесконечно грешный по мелочам, он в больших делах заслуживал доверия — не в пример иным беспорочным, что навязываются людям в друзья, а потом из низменной трусости предают их первому, кто догадается прикрикнуть построже.

Ходжа Насреддин вернулся к Саиду:

— Выслушай мое второе условие: ты никогда не будешь допытываться — кто я, зачем к вам приехал, что делал в прошлом и что намереваюсь делать в будущем.

Юноша прикусил язык: этот странный чужеземец в точности угадал все вопросы, которые уже готовы были на комариных крылышках любопытства вылететь из его рта.

— Сейчас я поеду в чайхану, — заключил Ходжа Насреддин. — Вечером, на свободе, поговорим еще. Спрячь куда-нибудь подальше этот нож, выброси отчаяние из сердца и помни: в твои годы еще ничего не теряют, а только находят, идя по земле.

Они расстались. Юноша проводил своего спасителя долгим затуманенным взглядом, присел на пень и задумался. Лучи низкого солнца сбоку освещали его лицо с высоким чистым лбом, прямым носом, твердой линией губ и подбородка; он тихо улыбался своим мыслям: отчаяние покинуло его душу, он принадлежал жизни, на его пылком сердце запечатлелся — и теперь уже навсегда — благородный чекан Ходжи Насреддина.

Ночью, в маленькой чайхане, у погасавшего очага они продолжали беседу. Сафар, второй отец Саида (его по справедливости следовало бы считать первым, ибо он был отцом от доброго сердца, а не по слепому закону природы), мирно похрапывал под одеялом, вкушая отдых после многотрудного дня, больше никого не было в чайхане, — они говорили свободно. В глубине очага еще дышал живой, переливающийся, весь в летучих искорках, золотистый жар, а по краям угли уже затянулись пеплом и тихо звенели, остывая. Только что взошла поздняя луна, вслед за нею прилетел ветер, по стройному тополю от низа к вершине поднялась мерцающая тускло-серебряная струя. На далеком холме светился одинокий пастуший костер и дрожал большой красной искрой — как упавшая звезда, дотлевающая на земле.

— Потерявший мужество — теряет жизнь. Надо верить, о юноша, в свою удачу. Покойный Ходжа Насреддин часто говаривал…

— Разве он умер?

— Увы, умер. То ли багдадский калиф содрал с него кожу, то ли бухарский эмир утопил его, — так я слышал в Коканде.

— Но может быть, это еще и неправда?

— Как знать, — может быть, и неправда… Так вот, в те годы, когда я с ним встречался, он любил повторять: "Вслед за холодной зимой всегда приходит солнечная весна; только этот закон и следует в жизни помнить, а обратный ему — предпочтительнее позабыть". Однако я трачу, кажется, все свои наставления впустую? — Ходжа Насреддин проницательно посмотрел на Саида. — Ты вертишься, как будто тебя подкалывают шилом снизу! Но сейчас глубокая ночь, куда ты спешишь?

Ответный шепот был таким тихим, что Ходжа Насреддин смог уловить, угадав по губам, только одно слово: Зульфия.

— Прости меня, о благородный юноша! — воскликнул он. — Действительно, я и постарел и поглупел, что привязываюсь к тебе со своею дурацкой мудростью. Зульфия — вот наивысшая мудрость, — иди же скорее! Поверь мне: все ученые книги мира не стоят одного-единственного словечка из тех, что услышишь ты сегодня в лунном саду!

Каждому возрасту соответствует своя мудрость, для сорока пяти лет она заключается, между прочим, в том, чтобы не ложиться спать с пустым желудком. Проводив Саида, Ходжа Насреддин наскоро поужинал сухим сыром и черствой лепешкой из своих дорожных запасов и начал устраиваться на ночь. Уже засыпая, он еще раз подумал об этих влюбленных и от всего сердца пожелал им счастливого свидания в саду.

— Бежим, Саид! Отец сказал, что отдаст меня Агабеку.

— Успокойся, он не отдаст тебя, моя ласточка!

— Бежим, бежим! Куда-нибудь в горы, к цыганам или киргизам. На дорогу я приготовила узелок — лепешки, сыр и сушеную дыню.

— Подожди, может быть, нам и не придется бежать.

— О Саид, неужели они и тебя сумели уговорить, как уговорили отца?

— Не плачь, я никому не собираюсь тебя отдавать; послушай — у нас появился друг и защитник.

— Друг и защитник? У нас?… Кто?

— Я не могу сказать тебе — кто, да, по правде, и сам не знаю его имени. Знаю только, что он спасет нас!

— Когда ты встретил его?

— Сегодня.

— И уже успел ему поверить?

— О Зульфия, если бы ты видела его взгляд, слышала голос, и ты бы поверила! От него исходит могучая сила, укрепляющая сердца.

Звенели ночные ящерицы, звенели серебряные монетки на шее Зульфии, что-то еще звенело, — вся ночь была полна неясных затаенных звуков. И Зульфии не хотелось утра: пусть бы навсегда оставалась земля в этой пахучей, истомной, голубоватой мгле. Но уже начиналось на востоке первое робкое пробуждение света, и горы смутно выступили из темноты своими вершинами: близился день.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Утром за чаем Саид рассказал, что Агабек вот уже несколько лет обходится без сторожа на своем озере и самолично отпускает воду на поля.

— Вначале он оставил на службе того же доброго старика, что раньше управлял озером от наманган-ского хозяина. Ты сам понимаешь, что вместе они пробыли недолго: старик отпустил кому-то бесплатно воду, Агабек пронюхал и выгнал его. С тех пор этот добрый старик в наших местах не появлялся; должно быть, он уже в могиле — мир праху его, да успокоит его всевышний в своих блаженных садах!

— Он живехонек! — отозвался Ходжа Насреддин. — Живехонек, как мы с тобой, он стал теперь чудотворцем: от скуки творит разные мелкие чудеса. Но почему Агабек не поставил сторожем кого-нибудь другого?

— Здешним людям он не доверяет, а чужеземные — редки у нас, только проездом.

— Посещает ли он эту чайхану?

— В полдень придет обязательно — выпить чаю и сыграть в шахматы с моим приемным отцом. Он любит шахматы, но, кроме отца, ему нет в нашем селении пары.

— Теперь есть.

— Ты играешь в шахматы?

— Играю в шахматы и еще в другие забавные игры; вот, например, игра — "Паук и Шершень".

— Никогда не слышал.

— Услышишь, увидишь.

Начиналась дневная жара, прямые лучи солнца падали с неба отвесно, как бы вонзаясь в землю. О работе на полях, у гончарных печей, в дымных кузницах нечего было и думать. Чоракцы — и земледельцы, и ремесленники — потянулись со всех концов в чайхану. Они входили, здоровались с хозяином — Сафаром, затем обращали приветствия к Ходже Насреддину. "Мир вам, почтенные труженики, — отвечал Ходжа Насреддин, — да благословит аллах ваш заслуженный отдых! " К этому он добавлял что-нибудь каждому отдельно: земледельцу — пожелание хорошего урожая, гончару — красивого и ровного обжига, мельнику — умягчения помола, пастуху — обильного приплода в стадах. С первой минуты — по рукам, по загару, пятнам на халате — он угадывал, откуда пришел человек в чайхану: с поля, от гончарной печи, из кузницы или от кожемятного корыта.

Саид ушел по своим делам. Гостям прислуживал Сафар — маленький сухой старик, одетый очень бедно, ибо его доход от чайханы не превышал в день двух, редко — трех таньга. Временами старик поглядывал на пустующее место Саида у кумганов, и тогда на его сморщенное лицо набегала тень; он знал о любви своего приемного сына и страдал за него.

Подавая чайник Ходже Насреддину, Сафар тихонько сказал:

— Зачем, о путник, ты внушаешь моему Саиду несбыточные мечтания? Лучше бы ты указал ему способ, которым можно вырвать из молодого сердца любовь.

— А зачем ее вырывать9 — удивился Ходжа Насреддин. Пусть себе растет и приносит плоды.

— Но если они горьки и таят в себе нестерпимую скорбь9

— Только у неумелых садовников, почтенный старец, — только у них!..

Сафар хотел что-то возразить, но вдруг сорвался с места, забегал, засуетился, хватая то веник, то полотенце, то шахматную доску.

Гости поднимались, расходились, поглядывая на дорогу.

Взглянул на дорогу и Ходжа Насреддин, и сердце в нем вспыхнуло: к чайхане, предшествуемый своим животом, шел Агабек.

Последнего медлительного гостя Сафар выпроводил в заднюю дверь. Чайник Ходжи Насреддина перенес в дальний угол: путник, идти ему некуда, пусть ос тается.

Агабек вошел и сразу как будто наполнил всю чайхану своей тушей. Он вошел как повелитель, едва ответив Сафару на подобострастный поклон, а Ходжу Насреддина вовсе даже и не заметил. Походка и осанка Агабека, маленькие угрюмо-тусклые глаза, глубоко сидевшие под низким мясистым лбом и таившие в себе темные мрачные чувства, тяжелая черная борода, перстень с печатью на пальце — все это подсказало Ходже Насреддину вывод: "В прошлом начальник, не из высших, но и не из мелких… Имел свою печать — либо судья, либо податной управитель. Живет в глуши, к службе вернуться не может; какой-то грех, и, видимо, не малый. Здесь ему не хватает почета, раболепия от низших, и нет высшего, перед которым он сам мог бы, трепеща, преклониться, — вот его самая большая утрата, его неутешное, тайное горе".

Это было очень хорошо, что Агабек — из начальственного сословия; теперь Ходжа Насреддин был спокоен за свою совесть: она не встанет между его мечом и головой наказуемого, как это с ним нередко случалось, когда его противниками были купцы либо какие-нибудь многоученые лекари, звездочеты и предсказатели. В них удавалось ему подсмотреть, и весьма часто, немаловажные душевные достоинства, включая доброту и зачатки совести, — и тогда его меч не разил их насмерть, довольствуясь лишь обритием в должной степени; что же касается лиц начальственных, то здесь он бывал беспощаден.

Агабек между тем грузно уселся, отвалился на подушки, скользнул по Ходже Насреддину мимолетным взглядом, как по ничтожной мухе, затем, пыхтя и отдуваясь, налил себе чаю.

Сафар принес шахматную доску, уселся напротив. Началась игра.

Ходжа Насреддин со своего места хорошо видел доску и мог следить за игрой, вникая во все подробности.

Природа обоих игроков отражалась на доске, как в ясном зеркале. Сафар играл приниженно, робко, брался то за одну, то за другую фигуру, нерешительно приподнимал, думал и ставил на прежнее место, на конец — словно прыгал с обрыва в холодную воду — делал какой-нибудь малопонятный ход, в ущерб себе. Он больше всего боялся что-нибудь потерять, пешку или фигуру, и, не принимая ударов, бегал и метался по всей доске, как мышь, застигнутая в ларе. И конечно, все время терял.

Агабек, наоборот, — хватал. Как жадная щука, он хватал все, что попадалось под руки: пешки, слонов, коней, башни. Лишь бы схватить! — дважды он просмотрел верный мат, увлеченный хватанием.

Сафар играл белыми; через полчаса у него оставалась одна-единственная сиротливая пешка и три фи гуры: король, ферзь и конь, разбросанные по всей доске, бессильные прийти на помощь друг другу. Все остальное похватал Агабек, а сам за все время отдал старику только одну пешку.

Белый король, выжатый из своего угла, был со всех сторон стиснут вражескими силами, готовыми нанести ему последний удар.

— Сдавайся, старик, сдавайся! — кричал Агабек; его вздутое чрево ходило ходуном от одышки и смеха. — Посмотри, что у тебя осталось! Я забрал в плен все твое войско, а сам потерял только одну пешку. Ходи, что же ты медлишь, ходи конем, ходи ферзем, это — все равно, тебя ничто не спасет: твой король в пасти у моего ферзя, в самой пасти, на острых зубах!

Столь бесстыдное ликование уязвило Сафара, что было видно по сердитому блеску в его слезящихся глазах; поджав губы, взъерошившись, он еще пробовал сопротивляться: взялся было за пешку, чтобы подвинуть ее вперед, подержал над доской и поставил на прежнее место, взялся за коня, потрогал ферзя, коснулся пальцем короля, но хода так и не сделал.

— Ходи же, ходи! — кричал Агабек. — Клянусь бородою моего отца, недурная игра!

— Действительно, игра недурная, можно поставить против одной таньга — две!

Это подал свой голос из темного угла Ходжа Насреддин.

— Две против одной! — воскликнул Агабек. — Да любой мало-мальски смыслящий в шахматах смело поставит пять против одной! Жаль, старик, — обратился он к Сафару, — жаль, что мы не играем с тобою на деньги: сегодня ты остался бы голым, без чайханы и без халата!

— А вот я не прочь закончить игру и на деньги. — Ходжа Насреддин вышел из угла и смело стал перед игроками. — Я поставил бы двести таньга — все, что у меня есть.

Откинув тяжелую голову, Агабек высокомерно воззрился на него:

— Ты, как видно, ищешь простаков по дорогам, почтенный? Да я сам, не сходя с места, готов отвечать за черных пятью сотнями, если бы нашелся какой-нибудь дурак, чтобы поставить за белых только сотню!

— Такой дурак нашелся: двести таньга за белых. Теперь — твое слово!

За белых? На что он рассчитывал, на что надеялся? На выигрыш — вопреки очевидности?

Нет, о выигрыше он не думал, — наоборот, заранее считал свои двести таньга погибшими. Выигрывал он не деньги, — другое: первое сближение с Агабеком. Свой кошелек он приносил в жертву всемогущей судьбе, — да будет она милостива и благосклонна к нему в своем последнем решении!

— Ты ставишь за белых? — дивился Агабек. — Сафар, откуда он взялся, этот чужеземец, — он, верно, сумасшедший или накурился в твоей чайхане гашиша?

— Довольно пустых слов! — Ходжа Насреддин вывернул над подносом свой кошелек. — Если ты не боишься, почтенный, то ставь!

— Я — боюсь? — Засопев, Агабек полез в пояс, бросил на поднос большой увесистый кошелек желтой кожи: — Здесь семьсот пятьдесят! И впредь не болтай, усмири свой язык — ты, осмелившийся предположить во мне страх перед тобою, ничтожным!

— Игра начинается! — возгласил Ходжа Насреддин.

Сафар отодвинулся в сторону, освобождая место. Он с недоумением и жалостью смотрел на Ходжу Насреддина: действительно, что ли, сошел с ума этот странный гость?

И вдруг вспомнил, что гость еще не расплачивался за ночлег, чай и корм, съеденный ишаком. Сразу же позабыл об игре, охваченный мелочным трепетом: что была ему эта игра и куча таньга на подносе, рядом с опасностью потерять свои шесть таньга?

— Чужеземец, а чем ты будешь расплачиваться со мною?

Ходжа Насреддин взглянул на старика с презрением, — как ненавидел он в людях этот мелочный страх за свой жалкий грош, хотя бы вокруг погибала вселенная! Однако на сей раз он был в своем осуждении не прав: шесть таньга для старика означали три дня сытой жизни; вовремя сообразив это. Ходжа Насреддин устыдился:

— Не тревожься, чайханщик: если я проиграю, отдам тебе сапоги.

— Не надо, — вмешался Агабек: ему захотелось изобразить великодушие. — Ты получишь с меня, Сафар.

Он взял с подноса монету в десять таньга и протянул чайханщику.

А Ходжа Насреддин вдруг задохнулся, даже побледнел. Что-то его обожгло изнутри. Может быть, вспышка гнева?

Нет — совсем другое: на доске он увидел улыбку судьбы. Словно бы оценив его жертву, судьба царственно возвращала ему двести таньга с великим добавлением от себя.

На доске он увидел победу белых — свою победу! Сна1.ла — не поверил глазам, еще раз прикинул ходы. Сомнения исчезли. Победа!

— Ты слишком спешишь, почтенный, — обратился он к Агабеку. — Недостойно мусульманина проявлять щедрость за чужой счет.

Сичьнее нельзя было ничем уязвить Агабека.

— За чужой счет! — багровея, захрипел он. — Хорошо, я выучу тебя почтительности, бродяга! Сафар, положи монету на поднос. Положи монету и возьми в залог сапоги, — пусть он уйдет из нашего селения босиком! Твой ход — слышишь ты, презренный оборванец! А я думал еще дать на дорогу тебе двадцать таньга из выигранных денег, но теперь, после твоей беспримерной дерзости, не дам ничего!

— А я и не прошу.

— Ходи! Но сначала сними сапоги, передай чайханщику.

Ходжа Насреддин снял сапоги, передал их Сафару, затем смело двинул своего ферзя через всю доску в противоположный угол.

— Шах черному королю!

— Всемилостивый аллах! — с притворным ужасом глумливо вскричал Агабек. — Право, я думал, мое сердце разорвется от страха. Такой удар! Но ты, видно, ослеп: здесь на страже стоит моя башня! Ну, где же твой ферзь?

С этими словами он своей башней снял с доски белого ферзя.

— Что ты думаешь делать теперь? — обратился он к Ходже Насреддину. — Ты, дерзкий оборванец, оставшийся без денег и без сапог! Потерей ферзя ты отсрочил свою неминуемую гибель только на один ход!

Ответом ему было короткое слово.

— Мат! — сказал Ходжа Насреддин, переставив своего коня с черного поля на белое.

Агабек тупо смотрел на доску, не понимая, что произошло. По мере того как истина прояснилась перед ним, его мясистое лицо синело все гуще и гуще.

— Игра окончена! — сказал Ходжа Насреддин. — Где мой выигрыш?

Сафар дрожащей рукой придвинул к нему поднос; недвижным взглядом, полным тоски и темного страха, он следил, как пересыпает Ходжа Насреддин деньги в свой кошелек, надевает сапоги, снятые всего минуту назад. У старика отнялся язык с перелугу, хотя во всем этом деле он был только свидетелем, — но такую уж робкую душу носил он в себе, что всегда и всего боялся и постоянно ждал беды от каждого нового человека, от каждого события вблизи. "Что будет, что будет?" — с тоской спрашивал он себя, предвидя великие бури; ему думалось, что теперь весь гнев Агабека обратится против него и сокрушит его благополучие. Между тем все это благополучие, за которое он так трепетал, заключалось всего-навсего в чайхане, слепленной на скорую руку из глины и камыша, ценою, на самого щедрого покупателя, никак не дороже двух сотен таньга; больше у Сафара ничего не было — ни дома, ни сада, ни поля, а дрожал он так, словно хранил в подвалах слитки золота. Нищий, он обладал другим бесценным сокровищем — свободой, но пользоваться ею не умел; он сам держал себя на цепи, сам связал крылья своей души! От нищеты он взял ее плотскую часть, то есть лишения, а от богатства — духовную, то есть вечный страх; и в том и в другом случае он избрал для себя наихудшее.

Агабек все молчал, не отрывая выпученного взгляда от доски; сизая краска на лице переходила уже в черноту.

— Чайханщик, у вас есть в селении лекарь? — осведомился Ходжа Насреддин. — Может быть, во избежание удара, следует пустить ему кровь?

Лекаря звать не пришлось, опасность миновала; с натугой, с хрипом Агабек перевел дыхание, его раскаленный загривок начал остывать, и зловещая темно-сизая синева исчезла с лица.

— Как я не заметил! Поистине, путник, ты напустил мне в глаза колдовского тумана!

— Сыграем еще?

— Пусть меня пожрет самый смрадный из дьяволов, если когда-нибудь я сяду за доску с тобою! Уезжай поскорее, хватит с тебя и семисот пятидесяти таньга, что ты уже выудил!

Но Ходжа Насреддин вовсе не собирался покидать селения так быстро.

— Опять изгнание, отовсюду изгнание! — Он скорбно усмехнулся, поник головой. — Уезжать… уместнее было бы другое слово: бежать. О злая судьба, о ветер невзгод!

Стрела его жалобы попала в цель.

— Разве тебя кто-нибудь преследует? — насторожился Агабек.

— Несчастья, беды, неудачи — вот мои неутомимые преследователи!

— Если твои неудачи всегда таковы, как сегодняшняя, — можно тебе позавидовать.

— Это всего лишь случай, один на сотню противоположных.

— А куда ты направляешь свой путь?

— Не знаю и сам. Куда глаза глядят. Мне все равно — юг или север, восток или запад…

— Но ты ведь имеешь какую-нибудь цель, ради которой предпринял свое путешествие? Ты не богач и не вельможа, чтобы разъезжать для собственного удовольствия.

Так завязался между ними первый разговор — большая игра в Паука и Шершня началась.

Агабек расспрашивал не без умысла: может быть, этот путник виновен в каком-нибудь беззаконии? Тогда — схватить его, предать в руки стражников и таким образом вернуть свои семьсот пятьдесят таньга! Ходжа Насреддин усмехнулся в душе над его надеждами, но развеивать их не спешил:

— Какое уж тут удовольствие! Знай, о почтенный, что не столь давно и я обладал собственным домом и кое-каким достатком, но по воле злой судьбы внезапно лишился всего и ныне пребываю в ничтожном жалком положении, хуже нищего.

— Что за несчастье постигло тебя?

— История моя соткана из тысячи скорбей! Я жил в Герате, где занимал многодоходную должность старшего писца у главного базарного надзирателя.

— В Герате? Я бывал там когда-то. Продолжай.

— Клянусь аллахом, мой начальник был мною доволен. Я собирал для него плату за места на базаре, причем за плохие получал как за средние, а за средние — как за хорошие. Каждый грош, что мог я вырвать у какого-нибудь презренного земледельца или ремесленника, я нес в дом начальника и благоговейно возлагал на михраб моей преданности. Начальник, принимая деньги, всегда говорил: "О Узакбай, если бы я имел даже тысячу горшков, полных золота, — бестрепетно доверил бы тебе ключи от подвала!" И — не ошибался в этом: его добро было для меня дороже собственного; так учил меня отец, служивший ключником у одного вельможи, таким остался я на всю жизнь. За верную службу начальник отделял мне одну двадцатую часть доходов.

— Не много, — заметил Агабек.

— Но достаточно, чтобы за восемь лет я скопил изрядное достояние. Кроме того, я ценил свою должность за то, что она оставляла мне время для моих ученых занятий, рассказывать о которых сейчас излишне. И вдруг над моим начальником грянула гроза…

Агабек слушал очень внимательно, из чего Ходжа Насреддин заключил, что тратит слова не впустую.

— Мой начальник допустил некий промах по службе.

— Ага!.. — догадался Агабек, сделав рукою хищное движение, словно прибирая что-то в карман.

— Враги не преминули донести, мой начальник лишился службы и всего имущества, отобранного в казну.

— Понятно, понятно, — сказал Агабек, участливо кивая толстой головой. — Эти промахи по службе иной раз обходятся очень дорого, очень дорого!..

Еще одна страница из его прошлой жизни открылась Ходже Насреддину.

— Скорбную участь моего начальника разделил и я, и ныне брожу по свету, не зная, где положить свой страннический посох и приклонить голову. И, наверное, мне до конца дней пришлось бы скитаться, если бы не сегодняшний, столь счастливый выигрыш.

Агабек нахмурился, засопел: Ходжа Насреддин коснулся его кровоточащей раны.

— Постараюсь этими деньгами распорядиться разумно.

— То есть сыграть с кем-нибудь еще? — ядовито осведомился Агабек.

— Да защитит меня пророк от соблазна: такое счастье дважды не повторяется. Нет — я изберу себе дело по сердцу.

— Торговлю?

— К торговле я не чувствую склонности. Служба в каком-нибудь тихом уголке, где бы я мог продолжать ученые занятия, — вот куда устремлены мои помыслы. Но кто же даст мне, чужеземному неизвестному человеку, такую службу без денежного залога? Но теперь, когда я могу внести полновесный залог…

— Ты едешь на поиски службы?

— Не здесь же мне оставаться? Мой ишак, кстати, отдохнул, пора мне трогаться в путь. Благодарю тебя, почтеннейший, за твои семьсот пятьдесят таньга; эй, чайханщик, сколько я должен за чай и за ночлег?

Ходжа Насреддин взял седло, служившее ночью ему изголовьем, и направился к ишаку. При этом он туго натянул аркан жадности, которым привязывал к себе Агабека.

— Подожди, подожди! — воскликнул Агабек, видя, что его семьсот пятьдесят таньга вот-вот накроются шайтаньим хвостом. Вернись, я скажу тебе важное слово.

Аркан жадности оказался толстым и прочным, узел — затянутым наглухо.

— Ты едешь на поиски службы — об этом как раз я и хочу потолковать с тобою.

— О почтеннейший! — Ходжа Насреддин поспешно вернулся в чайхану. — Ты, может быть, знаешь такое местечко — моим благодарностям не было бы границ!

— Вот именно — знаю.

— Благословенное слово!

— И неподалеку, совсем рядом. Ходжа Насреддин изобразил на лице почтительное недоумение:

— Достойному собеседнику благоугодно говорить загадками, но мой ничтожный разум бессилен проникнуть в них.

— Ответь сначала на несколько вопросов, а потом уж я открою тебе смысл моих слов, — сказал Агабек:

он думал, что и впрямь говорит загадками! — Ответь, не приходилось ли тебе когда-нибудь раньше бывать в нашем селении?

— Нет, не приходилось.

— Не имеешь ли ты здесь каких-либо родственников?

— Нет, не имею; все мои родственники остались в Герате.

— А друзья? Может быть, в нашем селении есть человек, с которым ты дружен или когда-нибудь раньше был дружен?

— Такого человека здесь нет: все друзья мои тоже в Герате.

— Но может быть, твои родственники — из оставшихся в Герате — имеют здесь друзей или, наоборот, твои гератские друзья имеют здесь родственников?

— Клянусь бородою отца, что ни я сам, ни мои родственники и друзья, ни родственники моих друзей и друзья моих родственников, ни даже родственники друзей моих родственников и друзья родственников моих друзей — никогда не бывали в этом селении, никогда о нем не слышали и никого здесь не знают.

— Остается последний вопрос: не бывает ли твое сердце подвержено приступам глупой жалости к чужим людям?

"Вспомнил старика, что охраняет гробницу Турахона",сообразил Ходжа Насреддин и ответил:

— Всю жалость моего сердца я трачу на самого себя; для чужих не остается ничего.

— Разумное слово! А теперь приготовься услышать нечто удивительное, что приведет тебя в радостный трепет, — видел ли ты здешнее озеро и знаешь ли, кто им владеет?

— Озеро видел, но кто им владеет, — не знаю.

— Владелец — я. Ты ищешь под денежный залог место, которое могло бы тебя прокормить, — что думаешь ты о должности хранителя озера?

Наконец оно прозвучало — единственное слово, которого добивался Ходжа Насреддин! "Хранитель озера", — громом отдалось в ушах Сафара, "Хранитель озера", — повторила горлинка под крышей, "Хранитель озера", — ответил ей перепел из клетки, "Хранитель озера", — зашипел, заворчал кумган, окутываясь паром, "Хранитель озера", — подхватил ветер, "Хранитель озера", — зашелестели деревья…

Через десять минут все жители селения, от мала до велика, узнали новость; "Хранитель озера", — слышалось повсюду: в полях, в маленьких, чисто прибранных двориках; об этом говорили мужчины, толковали женщины, щебетали ребятишки.

Когда Агабек и Ходжа Насреддин направились из чайханы к озеру, все встречные отвешивали им подобострастные поклоны и с пугливым любопытством оглядывали нового хранителя, — а он, суровый, надменный, даже не замечал этих поклонов.

Старый Сафар после их отбытия не долго оставался один в своей чайхане, — отовсюду понабежали чорак-цы и сразу погребли старика под множеством вопросов: о чем толковал Агабек с новым хранителем, как они договаривались, какую плату будет получать хранитель? Помост чайханы трещал, чайники, подвешенные над очагом, качались и звенели, с потолка сыпался мелкий мусор.

— Вы сейчас развалите мне всю чайхану! — кричал Сафар. — Пусть лишние сойдут с помоста на землю! Пусть они сойдут, иначе я не буду рассказывать!

Лишние сошли на землю, уступив помост десятку наиболее почитаемых стариков. Сафар начал рассказывать. Нет надобности повторять его рассказ о событиях, нам уже известных.

Закончил он зловещими словами:

— Мы не знали до сих пор, куда нам деваться от одного, — что же нас ожидает теперь, когда их — двое!

Ответом ему было молчание, тяжкие вздохи. Перед всеми собравшимися возник неясный, но грозный призрак близких неотвратимых бедствий.

А Сафар, опустив седую голову, сам больно и громко услаждаясь своими страхами, пророчествовал:

— Большие скоро начнутся дела — очень большие! Не к добру все это… ох, не к добру!

И, словно приглушенным эхом, кто-то ему отозвался:

— Не к добру!..

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Агабек привел Ходжу Насреддина к отводному арыку; здесь был устроен большой деревянный лоток со ставнем, запиравшим воду.

— Смотри! — сказал Агабек, указывая на потемневший от времени, поросший мхом ставень, плотно сидевший между двух карагачевых столбов с продольными пазами для движения ставня вверх и вниз. — Ты будешь охранять это и никогда никому не откроешь без моего ведома.

Над лотком был укреплен подъемный ворот с ржавой цепью; ниже, продетый в толстые кольца, висел огромный медный замок; над ним через щель просачивалась тонкая светлая струйка и торопливыми каплями скатывалась по мшистым доскам. "Ставень слез", — подумал Ходжа Насреддин, обратившись мыслями к несчастным чоракцам.

— Никому не верить в долг, и даже на полтань-га! наставлял нового хранителя Агабек. — Вот ключ от замка, никогда не держи его на виду: какой-нибудь хитрец может запомнить вырезы в бородке и сделает второй ключ.

Ходжа Насреддин опустил ключ в карман, затем передал Агабеку выигранный кошелек:

— Пусть это будет моим залогом. Неподалеку на бугре стояла глиняная мазанка, обращенная дверью к озеру.

— Жить будешь там, — сказал Агабек. — Каждую ночь ты должен подойти к ставню и удостовериться, что замок цел. Понял, запомнил?

— Понял и запомнил, хозяин.

Этим завершилось его вступление в должность хранителя озера.

Агабек направился домой, унося в бороде ухмылку, а в поясе — кошелек, радуясь, что успел так ловко ухватить за самый кончик хвоста свои семьсот пятьдесят таньга. "Пройдет месяца полтора-два, и под какимнибудь предлогом я выгоню его, оставив залог в свою пользу, — ибо зачем нужен мне хранитель, если до сих пор я прекрасно обходился без него с помощью такого надежного, такого прочного замка? — размышлял Агабек. — Свои деньги я вернул, а это — самое главное!"

Деньги-то он вернул, спора нет, — но что потерял на этом, даже и помыслить не мог!

К вечеру Ходжа Насреддин перебрался в мазанку на бугре. Одну половину мазанки, посветлее, предназначил он для себя: поставил в углу топчан, починил развалившийся очаг; вторую, темную, — отгородил тополевыми жердями для ишака.

— По сердцу ли тебе новое обиталище? — спросил он, насыпая ячменя в ишачью кормушку. — Вот занятный вопрос: как теперь понимать наше с тобой соседство под одной кровлей, — то ли я перехожу в ишачье состояние, то ли ты намерен прикинуться человеком?

Неспроста сказал он эти слова: за ними скрывался тайный смысл, ожидавший претворения в дело. Но когда и как — Ходжа Насреддин еще не знал.

Томительно долго таял этот вечер, задумчивый и кроткий — один из тех, что примиряют землю и небо, наполняя мир тихим светом. Ходжа Насреддин сидел на камне, у порога своей мазанки, устремив взгляд на озеро, уже уходившее в блеклую синеву сумерек. Когда из глубины раздумий Ходжа Насреддин поднялся опять на поверхность — вокруг была ночь; посвежело, потянуло росистыми запахами, пришло время сна, — он потянулся, зевнул, направился в мазанку. За углом что-то зашумело, и донесся тихий голос:

— Это я — Саид.

В темноте неясно обрисовалась фигура юноши.

— Зачем ты здесь? — удивился Ходжа Насреддин.

— Я слышал от людей, будто ты принял должность хранителя озера, вот и пришел узнать — правда ли?

— Да, принял. Ты как будто бы встревожен этим, ^но почему?

Юноша замялся:

— Теперь… когда эта должность… захочешь ли ты вспомнить?…

— О тебе и о твоей несравненной Зульфие? — перехватил его слова Ходжа Насреддин. — О неразумный юноша, не имеющий силы довериться другу, — откуда эти сомнения? Уметь доверять — это величайшая из наук, потребных нам в жизни; судьба подобна благородной арабской кобылице: она не терпит трусливого всадника, но мужественному покоряется. Ты понял?

— Понял, прости меня.

— Не ищи встреч со мной. Не ходи ко мне, пока не позову. Никто не должен видеть нас вместе: не порти мне игры. Я сказал, а ты слышал, — иди!

И опять — уснувший сад, серебристый туман, рокот соловья, тонкий звон ящерицы и прерывистый шепот у водоема, в тени:

— Я видела его вчера в щель нашей калитки: он шел вместе с Агабеком из чайханы. Он был так суров и надменен. И я подумала об его обещании помочь нам…

— О Зульфия, почему ты в своей груди не имеешь силы довериться другу? Умей доверять: это величайшая из наук, потребных нам в жизни! Разве не знаешь ты, что судьба подобна благородной арабской кобылице: трусливого всадника она сбрасывает на землю, мужественному покоряется!

— Как умно и красиво ты говоришь. Саид, — сам наш старый мулла не сказал бы лучше!

— Нужно всегда помнить, Зульфия, что за холодной зимой приходит солнечная весна, только этот закон и следует помнить; что же касается обратного — то лучше его позабыть.

— Это стихи. Саид, — ты сложил их сам, для меня? Соловей прервал свою песню, звонкая ящерица уснула, забравшись в дупло; звезды заметно передвинулись в небе, водоем затянулся паром, — ночь уходила на запад.

Через два дня новый хранитель озера появился у чайханы.

Он появился после полудня, когда Агабек, сыгравший с чайханщиком свою ежедневную партию в шахматы, уже удалился и чоракцы наслаждались отдыхом беспрепятственно.

Не отвечая на обращенные к нему приветствия, хранитель озера подошел к лепешечнику, тот засуетился, прихорашивая свой товар, выкладывая наверх лепешки поболее и порумянее. Хранитель купил — но купил не одну, не две, не три лепешки, а всю корзину целиком!

Точно так же он купил у продавца абрикосов сразу всю корзину, — затем удалился со своими покупками.

В чайхане, понятное дело, начались разговоры. Зачем он покупает сразу так много? Лепешки зачерствеют, абрикосы завянут… Может быть, он очень ленив ходить и теперь надолго засядет в своей хибарке?

Но то же самое повторилось и на следующий день: в полуденный час хранитель озера с двумя пустыми корзинами появился у чайханы; наполнив их, одну — лепешками, вторую — абрикосами, он ушел, не заметив, как и вчера, поклонов, обращенных к нему.

Чайхана загудела, заволновалась. Куда он девал все, купленное вчера? Съел? Там хватило бы на пятерых! Загадка!.. В скудной событиями робкой жизни чоракцев она вырастала до размеров зловещей тайны.

А тут еще один пастух подлил масла в костер пересудов. Этот пастух шел с пастбища в селение, чтобы купить ячменной муки, и по дороге случайно заглянул в хибарку на бугре. Глазам его представилось нечто, смутившее разум: новый хранитель озера кормил своего ишака белыми лепешками и абрикосами, освобождая последние от косточек и вырезая ножом червоточины. Покупая муку, пастух, конечно, рассказал об этом лавочнику; тот немедленно закрыл свою лавку и, приплясывая от нетерпения, побежал в чайхану с горячим, обжигающим язык и десны орехом новости во рту.

Кормит ишака! Белыми лепешками, абрикосами! Чайханщик Сафар побледнел. Глупый шерстобит Рах-матулла повалился в корчах на спину и задохнулся от смеха. Мельник и маслодел — не поверили.

Нашелся из молодых один смельчак, вызвался сходить посмотреть. Ему повезло: он подкрался к хибарке незаметно и как раз вовремя, — ишак ужинал. Он ужинал белыми лепешками и абрикосами, — в точности, как говорил пастух, а новый хранитель кланялся ему и, подавая на ладони разрезанные пополам абрикосы без косточек, называл его "сиятельным", "блистательным" и "царственнородным".

Смельчак вернулся в чайхану. Притихшая было на время от отсутствия, она вновь загудела. Значит, правда! Но что скрывается за этим? Гончар Ширмат молча постучал пальцем по своему лбу. Такое предположение казалось наиболее вероятным, — но как же тогда Агабек, хитрейший из хитрых, не разглядел этого в новом хранителе? Да и недавняя игра в шахматы?… Сумасшедшие так не играют! Или, может быть, они с Агабеком вступили в тайный сговор, а все остальное — хитрости, творимые для отвода глаз? Но какой сговор, какую цель он преследует, против кого направлен? Отобрать в свою пользу все поля, отобрать сады, вот что они задумали — не иначе!

— И мою чайхану тоже! — мрачно добавил Сафар. — Надо было соглашаться в прошлом году, когда мне давали за нее сто пятьдесят таньга!

Расчет Ходжи Насреддина оправдался: чайханщик Сафар за шахматами рассказал Агабеку об ишачьих пирах в мазанке на бугре.

Чтобы собственными глазами увидеть закупку лепешек и абрикосов, Агабек задержался в чайхане дольше обычного.

И он увидел! Ходжа Насреддин нарочно купил у него на глазах не две, а четыре корзины, — пришлось взять в помощь лепешечника, чтобы донести. При этом Ходжа Насреддин показывал вид, что не заметил в чайхане Агабека, но про себя думал: "Сегодня же он пожалует ко мне в мазанку".

К вечеру он увлажнил глиняный пол водою, принес свеженарезанного камыша и устроил ишаку постель, потом разделил половинками абрикосы и разложил в красивом порядке на глиняном расписном блюде, купленном у Сафара за восемь таньга.

В приоткрытую дверь он увидел Агабека, направляющегося к мазанке.

Небо пламенело, солнце опускалось в море огня; освещенный в спину Агабек рисовался на закатном небе грузно и тяжко, словно высеченный из камня. Но бывает на каждый день свой молот! Ходжа Насреддин придвинул к себе корзину с лепешками, блюдо с абрикосами, повернулся лицом к ишаку, спиной — к двери. Закатное солнце окрашивало стену перед ним теплым янтарным светом; ишак, почуяв лепешечный запах, поднял уши — кончики их опушились в сиянии, сквозя тонкими волосками.

— Успеешь! — сердито сказал Ходжа Насреддин, оттолкнув от корзины его подсунувшуюся морду.

Закатный свет на стене погас, прикрытый тенью:

Агабек стоял в дверях.

— О блистательный и царственнородный! — без малейшей заминки продолжал Ходжа Насреддин, протягивая ишаку лепешку. — Я нигде не мог найти в этом глухом селении лучших. Да что спросишь со здешних пекарей, если они даже и близко не подходили к дворцовым пекарням! Зато абрикосы хороши, без единой червоточинки; полагаю, они заслуживают вашего сиятельного одобрения.

Абрикосы заслуживали одобрения: в две минуты блюда — как не бывало! Затем "блистательный" вернулся к лепешкам и сожрал подряд четыре штуки. Охота к еде у него разыгралась, он требовал еще и еще, — Ходжа Насреддин мог только шевелить в негодовании бровями да тихонько шипеть, а спиной пребывал по-прежнему в низкопоклонном изгибе.

Тень, заслонявшая вечерний свет, пошевелилась.

Как бы услышав шорох. Ходжа Насреддин обернулся, выпрямился, изобразил на лице испуг, замешательство. С преднамеренной неловкостью загородил собой ишака, у которого из пасти торчала недожеванная лепешка.

Агабек шагнул в дверь и уставился на Ходжу Насреддина строгим вопрошающим взглядом.

Ишак продолжал жевать; лепешка, пошевеливаясь, быстро втягивалась в его пасть.

— Вот оно что! — протянул Агабек, делая по старой судейской привычке вид, что ему все понятно, хотя на самом деле ему ничего не было понятно. — Вот куда, оказывается, ты деваешь абрикосы и лепешки целыми корзинами!

— Я… я никуда не деваю, — сбивчиво забормотал Ходжа Насреддин. — Я употребляю в пищу.

— Употребляешь в пищу! — усмехнулся Агабек, всколыхнув бороду. — Две корзины лепешек и две корзины абрикосов ежедневно! Не лги, не скрывайся, говори правду! — Он грудью надвинулся на Ходжу Насреддина, чувствуя за его замешательством тайну, быть может преступную. — Говори правду, я видел:

ты кормишь абрикосами и лепешками своего ишака.

— Т-сс! — Ходжа Насреддин сморщился, даже присел, как будто ему попала холодная вода в больной зуб. — Ради аллаха, о высокочтимый хозяин, не произноси этого грубого слова: оно здесь неуместно.

— Как это — неуместно? Здесь стоит ишак, я вижу ишака и говорю — ишак!

— Трижды, как нарочно! Лучше выйдем, хозяин, и поговорим за дверью, наедине.

— Мы и здесь наедине, — ведь не считаешь же ты нашим третьим собеседником этого ишака?

— В четвертый раз, милостивый аллах! Выйдем, хозяин, выйдем!

Он вытеснил Агабека из мазанки, прикрыл дверь. И сразу угодил под строжайший допрос.

— Не допытывайся, хозяин, это — великая тайна, к ней причастны многие сильные мира.

— Сильные мира? Но тогда, наравне с другими сильными, посвяти и меня в свою тайну.

— Я глубоко тебя чту, хозяин; здесь, в Чораке, ты воистину сильный, но по сравнению с теми — козявка или, лучше сказать, муравей.

— Я — муравей! Да завяжется в три узла твой язык на этом дерзком слове!

— Прости меня, хозяин, но если речь идет о царственных особах…

— О царственных особах? — Кальян суетного нетерпения возжегся и задымил в душе Агабека. — Ты мой слуга, значит, не должен от меня скрывать ничего.

Ходжа Насреддин поник головою, как бы раздираемый надвое противоречивыми чувствами:

— Что же мне делать? С одной стороны, я действительно не должен иметь никаких тайн от своего благодетеля — так наставлял меня покойный отец…

— Он тебя правильно наставлял и, по-видимому, был достойнейший человек.

— Но с другой стороны — тайна и гнев могучих, гнев, который может испепелить нас обоих.

— Я никому не скажу.

— Не сочти за дерзость, хозяин, если я потребую клятвы.

— Клянусь своим загробным спасением!

И Агабек придвинулся к Ходже Насреддину вплотную, готовясь услышать великую тайну.

Однако по расчетам Ходжи Насреддина время для этого еще не пришло, плод еще не созрел, — пусть повисит на ветке.

Сколько ни бился Агабек — Ходжа Насреддин остался непреклонен. Через неделю, раньше нельзя, он не может раньше, если бы даже ему пришлось покинуть место хранителя озера.

— Покинуть место? Что ты, зачем же! — испугался Агабек, сразу ослабив напор. — Если так — я подожду.

Соблазненный червяком тайны, он теперь крепко сидел на крючке!

 
Вы читали текст повести Леонида Соловьева: Повесть о Ходже Насреддине: Возмутитель спокойствия.

Классика литературы (сатиры и юмора) из коллекции рассказов и произведений известных авторов: писатель Леонид Васильевич Соловьев.

.................
haharms.ru  

 


 
ГЛАВНАЯ
   
Возмутитель спокойствия:
Повесть о Насреддине - стр 1

Повесть о Насреддине - стр 2
Повесть о Насреддине - стр 3
Повесть о Насреддине - стр 4
Повесть о Насреддине - стр 5
Повесть о Насреддине - стр 6
 
Очарованный принц:

Повесть о Насреддине - стр 7

Повесть о Насреддине - стр 8
Повесть о Насреддине - стр 9
Повесть о Насреддине - стр 10
Повесть о Насреддине - стр 11
Повесть о Насреддине - стр 12
Анекдоты о Насреддине

 
Фильмы о Насреддине:

Насреддин в Бухаре 1943
Похождения Насреддина 1946
Насреддин в Ходженте 1959
Возвращение Насреддина 1989
Гляди веселей 1982

   
 
         
   

 
 Читать Повесть о Ходже Насреддине текст: на haharms.ru