сатира юмор  О. ГЕНРИ рассказы, новеллы (по три)
    
на главную
содержание
 
Сердце и крест
 
Справочник Гименея
 
Санаторий на ранчо
 
Купидон порционно
  
Пианино
  
Елка с сюрпризом
  
Голос большого города
 
Персики
   
Комедия любопытства
  
Прихоти Фортуны
  
Квадратура круга
 
Смерть дуракам
   
Трубный глас
 
Трест который лопнул
 
Супружество как наука
 
Летний маскарад

Совесть в искусстве
 
Поросячья этика


Дары волхвов
В антракте
Фараон и хорал
Гармония в природе
Золото и любовь
С высоты козел
Орден колечка
Мишурный блеск
Горящий светильник
Маятник
Бляха полицейского
Русские соболя
Алое платье
Гарлемская трагедия
Последний лист
Страна иллюзий

 
О Генри Постскриптумы
О Генри Постскриптумы

       
классика юмора рассказы:

хармс рассказы 10
хармс
рассказы 20
хармс рассказы 30
хармс рассказы
40
хармс рассказы 50
хармс рассказы 60
хармс рассказы 70
хармс рассказы 80
хармс рассказы 90
хармс рассказы100
анекдоты Хармса

вся проза:
 1      3    4

 
читаем Зощенко:
 20   40   60   80  100
 
120  140  160  180  200
 
220  240  260  280  300
 
320  340  360  380  400

     
АВЕРЧЕНКО рассказы
ТЭФФИ     рассказы
ДОРОШЕВИЧ рассказы
 
ЧЕХОВ  рассказы 1
ЧЕХОВ  рассказы 2
ЧЕХОВ  рассказы 3
ЧЕХОВ  рассказы 4
     
сборник рассказов 1
сборник рассказов 2
сборник рассказов 3
сборник рассказов 4
сборник рассказов 5
сборник рассказов 6
 
Зощенко рассказы детям
Хармс   рассказы детям
рассказы    школьникам
смешные рассказы детям
      

О. ГЕНРИ: рассказ Купидон порционно. Рассказы: Как истый кабальеро, Яблоко сфинкса


Из сборника рассказов "Сердце Запада" O. Henry, 1907
 
Купидон порционно

— Женские наклонности, — сказал Джефф Питерс, после того, как по этому вопросу высказано было уже несколько мнений, — направлены обыкновенно в сторону противоречий. Женщина хочет того, чего у вас нет. Чем меньше чего-нибудь есть, тем больше она этого хочет. Она любит хранить сувениры о событиях, которых вовсе не было в ее жизни. Односторонний взгляд на вещи несовместим с женским естеством.

— У меня есть несчастная черта, рожденная природой и развитая путешествиями, — продолжал Джефф, задумчиво поглядывая на печку между своими высоко задранными кверху ногами. — Я глубже смотрю на некоторые вещи, чем большинство людей. Я надышался парами бензина, ораторствуя перед уличной толпой почти во всех городах Соединенных Штатов. Я зачаровывал людей музыкой, красноречием, проворством рук и хитрыми комбинациями, в то же время продавая им ювелирные изделия, лекарства, мыло, средство для ращения волос и всякую другую дрянь. И во время моих путешествий я, для развлечения, а отчасти во искупление грехов, изучал женщин. Чтобы раскусить одну женщину, человеку нужна целая жизнь; но начатки знания о женском поле вообще он может приобрести, если посвятит этому, скажем, десять лет усердных и пристальных занятий. Очень много полезного по этой части я узнал, когда распространял на Западе бразильские брильянты и патентованные растопки, — это после моей поездки из Саванны, через хлопковый пояс, с дельбиевским невзрывающимся порошком для ламп. То было время первого расцвета Оклахомы. Гатри рос в центре этого штата, как кусок теста на дрожжах. Это был типичный городок, рожденный бумом: чтобы умыться, становись в очередь; если засидишься в ресторане за обедом дольше десяти минут, к твоему счету прибавляют за постой; если ночевал на полу в гостинице, утром тебе ставят в счет полный пансион.

По убеждениям моим и по природе я склонен везде разыскивать наилучшие места для кормежки. Я огляделся и нашел заведение, которое меня устраивало как нельзя лучше. Это был ресторан-палатка, только что открытый семьей, которая прибыла в город по следу бума. Они наскоро построили домик, в котором жили и готовили, и приткнули к нему палатку, где и помешался собственно ресторан. Палатка эта была разукрашена плакатами, рассчитанными на то, чтобы вырвать усталого пилигрима из греховных объятий пансионов и гостиниц для приезжающих. «Попробуйте наше домашнее печенье», «Горячие пирожки с кленовым сиропом, какие вы ели в детстве», «Наши жареные цыплята при жизни не кукарекали» — такова была эта литература, долженствовавшая способствовать пищеварению гостей. Я сказал себе, что надо будет бродячему сынку своей мамы пожевать чего-нибудь вечером в этом заведении. Так оно и случилось. И здесь-то я познакомился с Мэйми Дьюган.

Старик Дьюган — шесть футов индианского бездельника — проводил время лежа в качалке и вспоминая недород восемьдесят шестого года. Мамаша Дьюган готовила, а Мэйми подавала.

Как только я увидел Мэйми, я понял, что во всеобщей переписи допустили ошибку. В Соединенных Штатах была, конечно, только одна девушка! Подробно описать ее довольно трудно. Ростом она была примерно с ангела, и у нее были глаза, и этакая повадка. Если вы хотите знать, какая это была девушка, вы их можете найти целую цепочку, — она протянулась от Бруклинского моста на запад до самого здания суда в Каунсил-Блафс, штат Индиана. Они зарабатывают себе на жизнь, работая в магазинах, ресторанах, на фабриках и в конторах. Они происходят по прямой линии от Евы, и они-то и завоевали права женщины, а если вы вздумаете эти права оспаривать, то имеете шанс получить хорошую затрещину. Они хорошие товарищи, они честны и свободны, они нежны и дерзки и смотрят жизни прямо в глаза. Они встречались с мужчиной лицом к лицу и пришли к выводу, что существо это довольно жалкое. Они убедились, что описания мужчины, имеющиеся в романах для железнодорожного чтения и рисующие его сказочным принцем, не находят себе подтверждения в действительности.

Вот такой девушкой и была Мэйми. Она вся переливалась жизнью, весельем и бойкостью; с гостями за словом в карман не лазила; помереть можно было со смеху, как она им отвечала. Я не люблю производить раскопки в недрах личных симпатий. Я придерживаюсь теории, что противоречия и несуразности заболевания, известного под названием любви, — дело такое же частное и персональное, как зубная щетка. По-моему, биографии сердец должны находить себе место рядом с историческими романами из жизни печени только на журнальных страницах, отведенных для объявлений. Поэтому вы мне простите, если я не представлю вам полного прейскуранта тех чувств, которые я питал к Мэйми.

Скоро я обзавелся привычкой регулярно являться в палатку в нерегулярное время, когда там поменьше народа. Мэйми подходила ко мне, улыбаясь, в черном платьице и белом переднике, и говорила: «Алло, Джефф, почему не пришли в положенное время? Нарочно опаздываете, чтобы всех беспокоить? Жареные-цыплята-бифштекс-свиные-отбивные-яичница-с-ветчиной» — и так далее. Она называла меня Джефф, но из этого ровно ничего не следовало. Надо же ей было как-нибудь отличать нас друг от друга. А так было быстрее и удобнее. Я съедал обыкновенно два обеда и старался растянуть их, как на банкете в высшем обществе, где меняют тарелки и жен и перекидываются шуточками между глотками. Мэйми все это сносила. Не могла же она устраивать скандалы и упускать лишний доллар только потому, что он прибыл не по расписанию.

Через некоторое время еще один парень, — его звали Эд Коллиер, — возымел страсть к принятию пищи в неурочное время, и благодаря мне и ему между завтраком и обедом и обедом и ужином были перекинуты постоянные мосты. Палатка превратилась в цирк с тремя аренами, и у Мэйми совсем не оставалось времени, чтобы отдохнуть за кулисами. Этот Коллиер был напичкан разными намерениями и ухищрениями. Он работал по части бурения колодцев, или по страхованию, или по заявкам, или черт его знает — не помню уж по какой части. Он был довольно густо смазан хорошими манерами и в разговоре умел расположить к себе. Мы с Коллиером развели в палатке атмосферу ухаживания и соревнования. Мэйми держала себя на высоте беспристрастности и распределяла между нами свои любезности, словно сдавала карты в клубе: одну мне, одну Коллиеру и одну банку. И ни одной карты в рукаве.

Мы с Коллиером, конечно, познакомились и иногда даже проводили вместе время за стенами палатки. Без своих военных хитростей он производил впечатление славного малого, и его враждебность была забавного свойства.

— Я заметил, что вы любите засиживаться в банкетных залах после того, как гости все разошлись, — сказал я ему как-то, чтобы посмотреть, что он ответит.

— Да, — сказал Коллиер подумав. — Шум и толкотня раздражают мои чувствительные нервы.

— И мои тоже, — сказал я. — Славная девочка, а?

— Вот оно что, — сказал Коллиер и засмеялся. — Раз уж вы сказали это, я могу вам сообщить, что она не производит дурного впечатления на мой зрительный нерв.

— Мой взор она прямо-таки радует, — сказал я. — И я за ней ухаживаю. Сим ставлю вас в известность.

— Я буду столь же честен, — сказал Коллиер. — И если только в аптекарских магазинах здесь хватит пепсина, я вам задам такую гонку, что вы придете к финишу с несварением желудка.

Так началась наша скачка. Ресторан неустанно пополняет запасы. Мэйми нам прислуживает, веселая, милая и любезная, и мы идем голова в голову, а Купидон и повар работают в ресторане Дьюгана сверхурочно.

Как-то в сентябре я уговорил Мэйми выйти погулять со мной после ужина, когда она кончит уборку. Мы прошлись немножко и уселись на бревнах в конце города. Такой случай мог не скоро еще представиться, и я высказал все, что имел сказать. Что бразильские брильянты и патентованные растопки дают мне доход, который вполне может обеспечить благополучие двоих, что ни те ни другие не могут выдержать конкуренцию в блеске с глазами одной особы и что фамилию Дьюган необходимо переменить на Питерс, — а если нет, то потрудитесь объяснить почему.

Мэйми сначала ничего не ответила. Потом она вдруг как-то вся передернулась, и тут я услышал кое-что поучительное.

— Джефф, — сказала она, — мне очень жаль, что вы заговорили. Вы мне нравитесь, вы мне все нравитесь, но на свете нет человека, за которого бы я вышла замуж, и никогда не будет. Вы знаете, что такое в моих глазах мужчина? Это могила. Это саркофаг для погребения в нем бифштексов, свиных отбивных, печенки и яичницы с ветчиной. Вот что он такое, и больше ничего. Два года я вижу перед собой мужчин, которые едят, едят и едят, так что они превратились для меня в жвачных двуногих. Мужчина — это нечто сидящее за столом с ножом и вилкой в руках. Такими они запечатлелись у меня в сознании. Я пробовала побороть в себе это, но не могла. Я слышала, как девушки расхваливают своих женихов, но мне это непонятно. Мужчина, мясорубка и шкаф для провизии вызывают во мне одинаковые чувства. Я пошла как-то на утренник, посмотреть на актера, по которому все девушки сходили с ума. Я сидела и думала, какой он любит бифштекс — с кровью, средний или хорошо прожаренный и яйца — в мешочек или вкрутую? И больше ничего. Нет, Джефф. Я никогда не выйду замуж. Смотреть, как он приходит завтракать и ест, возвращается к обеду и ест, является, наконец, к ужину и ест, ест, ест…

— Но, Мэйми, — сказал я, — это обойдется. Вы слишком много имели с этим дела. Конечно, вы когда-нибудь выйдете замуж. Мужчины не всегда едят.

— Поскольку я их наблюдала — всегда. Нет, я вам скажу, что я хочу сделать. — Мэйми вдруг воодушевилась, и глаза ее заблестели.

— В Терри-Хот живет одна девушка, ее зовут Сюзи Фостер, она моя подруга. Она служит там в буфете на вокзале. Я работала там два года в ресторане. Сюзи мужчины еще больше опротивели, потому что мужчины, которые едят на вокзале, едят и давятся от спешки. Они пытаются флиртовать и жевать одновременно. Фу! У нас с Сюзи это уже решено. Мы копим деньги и, когда накопим достаточно, купим маленький домик и пять акров земли. Мы уже присмотрели участок. Будем жить вместе и разводить фиалки. И не советую никакому мужчине подходить со своим аппетитом ближе чем на милю к нашему ранчо.

— Ну, а разве девушки никогда… — начал я.

Но Мэйми решительно остановила меня.

— Нет, никогда. Они погрызут иногда что-нибудь, вот и все.

— Я думал, конфе…

— Ради бога, перемените тему, — сказала Мэйми.

Как я уже говорил, этот опыт доказал мне, что женское естество вечно стремится к миражам и иллюзиям. Возьмите Англию — ее создал бифштекс; Германию родили сосиски, дядя Сэм обязан своим могуществом пирогам и жареным цыплятам. Но молодые девицы не верят этому. Они считают, что все сделали Шекспир, Рубинштейн и легкая кавалерия Теодора Рузвельта.

Этакое положеньице хоть кого могло расстроить. О разрыве с Мэйми не могло быть и речи. А между тем при мысли, что придется отказаться от привычки есть, мне становилось грустно. Я приобрел эту привычку слишком давно. Двадцать семь лет я слепо несся навстречу катастрофе и поддавался вкрадчивым зовам ужасного чудовища — пищи. Меняться мне было поздно. Я был безнадежно жвачным двуногим. Можно было держать пари на салат из омаров против пончика, что моя жизнь будет из-за этого разбита.

Я продолжал столоваться в палатке Дьюгана, надеясь, что Мэйми смилостивится. Я верил в истинную любовь и думал, что если она так часто превозмогала отсутствие приличной еды, то сумеет авось превозмочь и наличие оной. Я продолжал предаваться моему фатальному пороку, но всякий раз, когда я в присутствии Мэйми засовывал себе в рот картофелину, я чувствовал, что, может быть, хороню мои сладчайшие надежды.

Коллиер, по-видимому, тоже открылся Мэйми и получил тот же ответ. По крайней мере, в один прекрасный день он заказывает себе чашку кофе и сухарик, сидит и грызет кончик сухаря, как барышня в гостиной, которая предварительно напичкалась на кухне ростбифом с капустой. Я клюнул на эту удочку и тоже заказал кофе и сухарь. Вот хитрецы-то нашлись, а? На следующий день мы сделали то же самое. Из кухни выходит старина Дьюган и несет наш роскошный заказ.

— Страдаете отсутствием аппетита? — спросил он отечески, но не без сарказма. — Я решил сменить Мэйми, пускай отдохнет. Столик нетрудный, его и с моим ревматизмом можно обслужить.

Так нам с Коллиером пришлось опять вернуться к тяжелой пище. Я заметил в это время, что у меня появился совершенно необыкновенный, разрушительный аппетит. Я так ел, что Мэйми должна была проникаться ненавистью ко мне, как только я переступал порог. Потом уже я узнал, что я стал жертвою первого гнусного и безбожного подвоха, который устроил мне Эд Коллиер. Мы с ним каждый день вместе выпивали в городе, стараясь утопить наш голод. Этот негодяй подкупил около десяти барменов, и они подливали мне в каждый стаканчик виски хорошую дозу анакондовской яблочной аппетитной горькой. Но последний подвох, который он мне устроил, было еще труднее забыть.

В один прекрасный день Коллиер не появился в палатке. Один общий знакомый сказал, что он утром уехал из города. Таким образом, моим единственным соперником осталась обеденная карточка. За несколько дней до своего исчезновения Коллиер подарил мне два галлона чудесного виски, которое ему будто бы прислал двоюродный брат из Кентукки. Я имею теперь основания думать, что это виски состояло почти исключительно из анакондовской яблочной аппетитной горькой. Я продолжал поглощать тонны пищи. В глазах Мэйми я по-прежнему был просто двуногим, более жвачным, чем когда-либо.

Приблизительно через неделю после того, как Коллиер испарился, в город прибыла какая-то выставка вроде паноптикума и расположилась в палатке около железной дороги. Я зашел как-то вечером к Мэйми, и мамаша Дьюган сказала мне, что Мэйми со своим младшим братом Томасом отправилась в паноптикум. Это повторилось на одной неделе три раза. В субботу вечером я поймал ее, когда она возвращалась оттуда, и уговорил присесть на минуточку на пороге. Я заметил, что она изменилась. Глаза у нее стали как-то нежнее и блестели. Вместо Мэйми Дьюган, обреченной на бегство от мужской прожорливости и на разведение фиалок, передо мной сидела Мэйми, более отвечающая плану, в котором она задумана была Богом, и чрезвычайно подходящая для того, чтобы греться в лучах бразильских брильянтов и патентованных растолок.

— Вы, по-видимому, очень увлечены этой доселе непревзойденной выставкой живых чудес и достопримечательностей? — спросил я.

— Все-таки развлечение, — говорит Мэйми.

— Вам придется искать развлечения от этого развлечения, если вы будете ходить туда каждый день.

— Не раздражайтесь, Джефф! — сказала она. — Это отвлекает мои мысли от кухни.

— Эти чудеса не едят?

— Не все. Некоторые из них восковые.

— Смотрите не прилипните, — сострил я без всякой задней мысли, просто каламбуря.

Мэйми покраснела. Я не знал, как это понять. Во мне вспыхнула надежда, что, может быть, я своим постоянством смягчил ужасное преступление мужчины, заключающееся в публичном введении в свой организм пищи. Мэйми сказала что-то о звездах, в почтительных и вежливых выражениях, а я нагородил чего-то о союзе сердец и о домашних очагах, согретых истинной любовью и патентованными растопками. Мэйми слушала меня без гримас, и я сказал себе: «Джефф, старина, ты ослабил заклятие, которое висит над едоками! Ты наступил каблуком на голову змеи, которая прячется в соуснике!»

В понедельник вечером я опять захожу к Мэйми, Мэйми с Томасом опять пошли на непревзойденную выставку чудес.

«Чтоб ее побрали сорок пять морских чертей, эту самую выставку! — сказал я себе. — Будь она проклята отныне и вовеки! Аминь! Завтра пойду туда сам и узнаю, в чем заключается ее гнусное очарование. Неужели человек, который сотворен, чтобы унаследовать землю, может лишиться своей милой сначала из-за ножа и вилки, а потом из-за паноптикума, куда и вход-то стоит всего десять центов?»

На следующий вечер, прежде чем отправиться в паноптикум, я захожу в палатку и узнаю, что Мэйми нет дома. На сей раз она не с Томасом, потому что Томас подстерегает меня на траве, перед палаткой, и делает мне предложение.

— Что вы мне дадите, Джефф, — говорит он, — если я вам что-то скажу?

— То, что это будет стоить, сынок.

— Мэйми втюрилась в чудо, — говорит Томас, — в чудо из паноптикума. Мне он не нравится. А ей нравится. Я подслушал, как они разговаривали. Я думал — может быть, вам будет интересно. Слушайте, Джефф, два доллара — это для вас не дорого? Там, в городе, продается одно ружье, и я хотел…

Я обшарил карманы и вылил Томасу в шляпу поток серебра. Известие, сообщенное мне Томасом, подействовало на меня так, словно в меня заколотили сваю, и на некоторое время мысли мои стали спотыкаться. Проливая мелкую монету и глупо улыбаясь, в то время как внутри меня разрывало на части, я сказал идиотски-шутливым тоном:

— Спасибо, Томас… спасибо… того… чудо, говоришь, Томас? Ну а в чем его особенности, этого урода, а, Томас?

— Вот он, — говорит Томас, вытаскивает из кармана программу на желтой бумаге и сует мне ее под нос. — Он чемпион мира — постник. Поэтому, наверно, Мэйми и врезалась в него. Он ничего не ест. Он будет голодать сорок девять дней. Сегодня шестой… Вот он.

Я посмотрел на строчку, на которой лежал палец Томаса: «Профессор Эдуардо Коллиери».

— А! — сказал я в восхищении. — Это не худо придумано, Эд Коллиер! Отдаю вам должное за изобретательность. Но девушки я вам не отдам, пока она еще не миссис Чудо!

Я поспешил к паноптикуму. Когда я подходил к нему с задней стороны, какой-то человек вынырнул, как змея, из-под палатки, встал на ноги и полез прямо на меня, как бешеный мустанг. Я схватил его за шиворот и исследовал при свете звезд. Это был профессор Эдуардо Коллиери, в человеческом одеянии, со злобой в одном глазу и нетерпением в другом.

— Алло, Достопримечательность! — говорю я. — Подожди минутку, дай на тебя полюбоваться. Ну что, хорошо быть чудом нашего века, или бимбомом с острова Борнео, или как там тебя величают в программе?

— Джефф Питерс, — говорит Коллиер слабым голосом. — Пусти меня, или я тебя тресну. Я самым невероятным образом спешу. Руки прочь!

— Легче, легче, Эди, — отвечаю я, крепко держа его за ворот. — Позволь старому другу насмотреться на тебя всласть. Ты затеял колоссальное жульничество, сын мой, но о мордобое толковать брось: на это ты не годишься. Максимум того, чем ты располагаешь, — это довольно много наглости и гениально пустой желудок.

Я не ошибался: он был слаб, как вегетарианская кошка.

— Джефф, — сказал он, — я согласен был бы спорить с тобой на эту тему неограниченное количество раундов, если бы у меня было полчаса на тренировку и плитка бифштекса в два квадратных фута — для тренировки. Черт бы побрал того, кто изобрел искусство голодать! Пусть его на том свете прикуют навеки в двух шагах от бездонного колодца, полного горячих котлет. Я бросаю борьбу, Джефф. Я дезертирую к неприятелю. Ты найдешь мисс Дьюган в палатке: она там созерцает живую мумию и ученую свинью. Она чудная девушка, Джефф. Я бы победил в нашей игре, если бы мог выдержать беспищевое состояние еще некоторое время. Ты должен признать, что мой ход с голодовкой был задуман со всеми шансами на успех. Я так и рассчитывал. Но слушай, Джефф, говорят — любовь двигает горами. Поверь мне, это ложный слух… Не любовь, а звонок к обеду заставляет содрогаться горы. Я люблю Мэйми Дьюган. Я прожил шесть дней без пищи, чтобы потрафить ей. За это время я только один раз проглотил кусок съестного; это когда я двинул татуированного человека его же палицей и вырвал у него сэндвич, который он начал есть. Хозяин оштрафовал меня на все мое жалованье. Но я пошел сюда не ради жалованья, а ради этой девушки. Я бы отдал за нее жизнь, но за говяжье рагу я отдам мою бессмертную душу. Голод — ужасная вещь, Джефф. И любовь, и дела, и семья, и религия, и искусство, и патриотизм — пустые тени слов, когда человек голодает.

Так говорил мне Эд Коллиер патетическим тоном. Диагноз установить было легко: требования его сердца и требования желудка вступили в драку, и победило интендантство. Эд Коллиер мне, в сущности, всегда нравился. Я поискал у себя внутри какого-нибудь утешительного слова, но не нашел ничего подходящего.

— Теперь сделай мне удовольствие, — сказал Эд, — отпусти меня. Судьба крепко меня ударила, но я ударю сейчас по жратве еще крепче. Я очищу все рестораны в городе. Я зароюсь до пояса в филе и буду купаться в яичнице с ветчиной. Это ужасно, Джефф Питерс, когда мужчина доходит до такого: отказывается от девушки ради еды. Это хуже, чем с этим, как его? Исавом, который спустил свое авторское право за куропатку. Но голод — жестокая штука. Прости меня, Джефф, но я чую, что где-то вдалеке жарится ветчина, и мои ноги молят меня погнать их в этом направлении.

— Приятного аппетита, Эд Коллиер, — сказал я, — и не сердись на меня. Я сам создан незаурядным едоком и сочувствую твоему горю.

В эту минуту до нас вдруг донесся на крыльях ветерка сильный запах жареной ветчины. Чемпион-постник фыркнул и галопом поскакал в темноту к кормушке.

Жаль, что этого не видели культурные господа, которые вечно рекламируют смягчающее влияние любви и романтики! Вот вам Эд Коллиер, тонкий человек, полный всяких ухищрений и выдумок. И он бросил девушку, владычицу своего сердца, и перекочевал на смежную территорию желудка в погоне за гнусной жратвой. Это была пощечина поэтам, издевка над самым прибыльным сюжетом беллетристики. Пустой желудок — вернейшее противоядие от переполненного сердца.

Мне было, разумеется, чрезвычайно интересно узнать, насколько Мэйми ослеплена Коллиером и его военными хитростями. Я вошел внутрь палатки, в которой помещался непревзойденный паноптикум, и нашел ее там. Она как будто удивилась, но не выразила смущения.

— Элегантный вечерок сегодня на улице, — сказал я. — Такая приятная прохлада, и звезды все выстроились в первоклассном порядке, где им полагается быть. Не хотите ли вы плюнуть на эти побочные продукты животного царства и пройтись погулять с обыкновенным человеком, чье имя еще никогда не фигурировало на программе?

Мэйми робко покосилась в сторону, и я понял, что это значит.

— О, — сказал я. — Мне неприятно говорить вам это, но достопримечательность, которая питается одним воздухом, удрала. Он только что выполз из палатки с черного хода. Сейчас он уже объединился в одно целое с половиною всего съестного в городе.

— Вы имеете в виду Эда Коллиера? — спросила Мэйми.

— Именно, — ответил я. — И самое печальное то, что он опять ступил на путь преступления. Я встретил его за палаткой, и он объявил мне о своем намерении уничтожить мировые запасы пищи. Это невыразимо печальное явление, когда твой кумир сходит с пьедестала, чтобы превратиться в саранчу.

Мэйми посмотрела мне прямо в глаза и не отводила их до тех пор, пока не откупорила всех моих мыслей.

— Джефф, — сказала она, — это не похоже на вас — говорить такие вещи. Не смейте выставлять Эда Коллиера в смешном виде. Человек может делать смешные вещи, но от этого он не становится смешным в глазах девушки, ради которой он их делает. Такие люди, как Эд, встречаются редко. Он перестал есть исключительно в угоду мне. Я была бы жестокой и неблагодарной девушкой, если бы после этого плохо к нему относилась. Вот вы, разве вы способны на такую жертву?

— Я знаю, — сказал я, увидев, к чему она клонит, — я осужден. Я ничего не могу поделать. Клеймо едока горит у меня на лбу. Миссис Ева предопределила это, когда вступила в сделку со змием. Я попал из огня в полымя. Очевидно, я чемпион мира — едок.

Я говорил со смирением, и Мэйми немного смягчилась.

— У меня с Эдом Коллиером очень хорошие отношения, — сказала она, — так же, как и с вами. Я дала ему такой же ответ, как и вам: брак — это не для меня. Я любила проводить время с Эдом и болтать с ним. Мне было так приятно думать, что вот есть человек, который никогда не употребляет ножа и вилки и бросил их ради меня.

— А вы не были влюблены в него? — спросил я совершенно неуместно. — У вас не было уговора, что вы станете миссис Достопримечательность?

Это случается со всеми. Все мы иногда выскакиваем за линию благоразумного разговора. Мэйми надела на себя прохладительную улыбочку, в которой было столько же сахара, сколько и льда, и сказала чересчур любезным тоном:

— У вас нет никакого права задавать мне такие вопросы, мистер Питерс. Сначала выдержите сорокадевятидневную голодовку, чтобы приобрести это право, а потом я вам, может быть, отвечу.

Таким образом, даже когда Коллиер был устранен с моего пути своим собственным аппетитом, мои личные перспективы в отношении Мэйми не улучшились. А затем и дела в Гатри стали сходить на нет.

Я пробыл там слишком долго. Бразильские брильянты, которые я продал, начали понемногу снашиваться, а растопки упорно отказывались загораться в сырую погоду. В моей работе всегда наступает момент, когда звезда успеха говорит мне: «Переезжай в соседний город». Я путешествовал в то время в фургоне, чтобы не пропускать маленьких городков, и вот несколько дней спустя я запряг лошадей и отправился к Мэйми попрощаться. Я еще не вышел из игры. Я собирался проехать в Оклахома-Сити и обработать его в течение недели или двух. А потом вернуться и возобновить свои атаки на Мэйми.

И можете себе представить, — прихожу я к Дьюганам, а там Мэйми, прямо-таки очаровательная, в синем дорожном платье, и у двери стоит ее сундучок. Оказывается, что ее подруга Лотти Белл, которая служит машинисткой в Терри-Хот, в следующий четверг выходит замуж и Мэйми уезжает на неделю, чтоб стать соучастницей этой церемонии. Мэйми дожидается товарного фургона, который должен довезти ее до Оклахомы. Я обливаю товарный фургон презрением и грязью и предлагаю свои услуги по доставке товара. Мамаша Дьюган не видит оснований к отказу, — ведь за проезд в товарном фургоне надо платить, — и через полчаса мы выезжаем с Мэйми в моем легком рессорном экипаже с белым полотняным верхом и берем направление на юг.

Утро заслуживало всяческих похвал. Дул легкий ветерок, пахло цветами и зеленью, кролики забавы ради скакали, задрав хвостики, через дорогу. Моя пара кентуккийских гнедых так лупила к горизонту, что он начал рябить в глазах, и временами хотелось увернуться от него, как от веревки, натянутой для просушки белья. Мэйми была в отличном настроении и болтала, как ребенок, — о старом их доме, и о своих школьных проказах, и о том, что она любит, и об этих противных девицах Джонсон, что жили напротив, на старой родине, в Индиане. Ни слова не было сказано ни об Эде Коллиере, ни о съестном и тому подобных неприятных материях.

Около полудня Мэйми обнаруживает, что корзинка с завтраком, которую она хотела взять с собой, осталась дома. Я и сам был не прочь закусить, но Мэйми не выказала никакого неудовольствия по поводу того, что ей нечего есть, и я промолчал. Это было больное место, и я избегал в разговоре касаться какого бы то ни было фуража в каком бы то ни было виде.

Я хочу пролить некоторый свет на то, при каких обстоятельствах я сбился с дороги. Дорога была неясная и сильно заросла травой, и рядом со мной сидела Мэйми, конфисковавшая все мое внимание и весь мой интеллект. Годятся эти извинения или не годятся, это как вы посмотрите. Факт тот, что с дороги я сбился, и в сумерках, когда мы должны были быть уже в Оклахоме, мы путались на границе чего-то с чем-то, в высохшем русле какой-то не открытой еще реки, а дождь хлестал толстыми прутьями. В стороне, среди болота, мы увидели бревенчатый домик, стоявший на твердом бугре. Крутом него росла трава, чапарраль и редкие деревья. Это был меланхолического вида домишко, вызывавший в душе сострадание. По моим соображениям, мы должны были укрыться в нем на ночь. Я объяснил это Мэйми, и она предоставила решить этот вопрос мне. Она не стала нервничать и не корчила из себя жертвы, как сделало бы на ее месте большинство женщин, а просто сказала: «Хорошо». Она знала, что вышло это не нарочно.

Дом оказался необитаемым. В нем были две пустых комнаты. Во дворе стоял небольшой сарай, в котором в былое время держали скот. На чердаке над ним оставалось порядочно прошлогоднего сена. Я завел лошадей в сарай и дал им немного сена. Они посмотрели на меня грустными глазами, ожидая, очевидно, извинений. Остальное сено я сволок охапками в дом, чтобы там устроиться. Я внес также в дом бразильские брильянты и растопки, ибо ни те ни другие не гарантированы от разрушительного действия воды.

Мы с Мэйми уселись на фургонных подушках на полу, и я зажег в камине кучу растолок, потому что ночь была холодная. Если только я могу судить, вся эта история девушку забавляла. Это было для нее что-то новое, новая позиция, с которой она могла смотреть на жизнь. Она смеялась и болтала, а растопки горели куда менее ярким светом, чем ее глаза. У меня была с собой пачка сигар, и, поскольку дело касалось меня, я чувствовал себя как Адам до грехопадения. Мы были в добром старом саду Эдема. Где-то неподалеку в темноте протекала под дождем река Сион, и ангел с огненным мечом еще не вывесил дощечку «По траве ходить воспрещается». Я открыл гросс или два бразильских брильянтов и заставил Мэйми надеть их — кольца, брошки, ожерелья, серьги, браслеты, пояски и медальоны. Она искрилась и сверкала, как принцесса-миллионерша, пока у нее не выступили на щеках красные пятна и она стала чуть не плача требовать зеркала.

Когда наступила ночь, я устроил для Мэйми на полу отличную постель — сено, мой плащ и одеяла из фургона — и уговорил ее лечь. Сам я сидел в другой комнате, курил, слушал шум дождя и думал о том, сколько треволнений выпадает на долю человека за семьдесят примерно лет, непосредственно предшествующих его погребению.

Я, должно быть, задремал немного под утро, потому что глаза мои были закрыты, а когда я открыл их, было светло и передо мной стояла Мэйми, причесанная, чистенькая, в полном порядке, и глаза ее сверкали радостью жизни.

— Алло, Джефф, — воскликнула она. — И проголодалась же я! Я съела бы, кажется…

Я посмотрел на нее пристально. Улыбка сползла с ее лица, и она бросила на меня взгляд, полный холодного подозрения. Тогда я засмеялся и лег на пол, чтобы было удобнее. Мне было ужасно весело. По натуре и по наследственности я страшный хохотун, но тут я дошел до предела. Когда я высмеялся до конца, Мэйми сидела, повернувшись ко мне спиной и вся заряженная достоинством.

— Не сердитесь, Мэйми, — сказал я. — Я никак не мог удержаться. Вы так смешно причесались. Если бы вы только могли видеть…

— Не рассказывайте мне басни, сэр, — сказала Мэйми холодно и внушительно. — Мои волосы в полном порядке. Я знаю, над чем вы смеялись. Посмотрите, Джефф, — прибавила она, глядя сквозь щель между бревнами на улицу.

Я открыл маленькое деревянное окошко и выглянул. Все русло реки было затоплено, и бугор, на котором стоял домик, превратился в остров, окруженный бушующим потоком желтой воды ярдов в сто шириною. А дождь все лил. Нам оставалось только сидеть здесь и ждать, когда голубь принесет нам оливковую ветвь. Я вынужден признаться, что разговоры и развлечения в этот день отличались некоторой вялостью. Я сознавал, что Мэйми опять усвоила себе слишком односторонний взгляд на вещи, но не в моих силах было изменить это. Сам я был пропитан желанием поесть. Меня посещали котлетные галлюцинации и ветчинные видения, и я все время говорил себе: «Ну, что ты теперь скушаешь, Джефф? Что ты закажешь, старина, когда придет официант?» Я выбирал из меню самые любимые блюда и представлял себе, как их ставят передо мною на стол. Вероятно, так бывает со всеми очень голодными людьми. Они не могут сосредоточить свои мысли ни на чем, кроме еды. Выходит, что самое главное — это вовсе не бессмертие души и не международный мир, а маленький столик с кривоногим судком, фальсифицированным вустерским соусом и салфеткой, прикрывающей кофейные пятна на скатерти.

Я сидел так, пережевывая, увы, только свои мысли и горячо споря сам с собой, какой я буду есть бифштекс — с шампиньонами или по-креольски. Мэйми сидела напротив, задумчивая, склонив голову на руку. «Картошку пусть изжарят по-деревенски, — говорил я сам себе, — а рулет пусть жарится на сковородке. И на ту же сковородку выпустите девять яиц». Я тщательно обыскал свои карманы, не найдется ли там случайно земляной орех или несколько зерен кукурузы.

Наступил второй вечер, а река все поднималась и дождь все лил. Я посмотрел на Мэйми и прочел на ее лице тоску, которая появляется на физиономии девушки, когда она проходит мимо будки с мороженым. Я знал, что бедняжка голодна, может быть, в первый раз в жизни. У нее был тот озабоченный взгляд, который бывает у женщины, когда она опоздает на обед или чувствует, что у нее сзади расстегнулась юбка.

Было что-то вроде одиннадцати часов. Мы сидели в нашей потерпевшей крушение каюте, молчаливые и угрюмые. Я откидывал мои мозги от съестных тем, но они шлепались обратно на то же место, прежде чем я успевал укрепить их в другой позиции. Я думал обо всех вкусных вещах, о которых когда-либо слышал. Я углубился в мои детские годы и с пристрастием и почтением вспоминал горячий бисквит, смоченный в патоке, и ветчину под соусом. Потом я поехал вдоль годов, останавливаясь на свежих и моченых яблоках, оладьях и кленовом сиропе, на маисовой каше, на жаренных по-виргински цыплятах, на вареной кукурузе, свиных котлетах и на пирогах с бататами, и кончил брунсвикским рагу, которое есть высшая точка всех вкусных вещей, потому что заключает в себе все вкусные вещи.

Говорят, перед глазами утопающего проходит вся его жизнь. Может быть. Но когда человек голодает, перед ним встают призраки всех съеденных им в течение жизни блюд. И он изобретает новые блюда, которые создали бы карьеру повару. Если бы кто-нибудь потрудился собрать предсмертные слова людей, умерших от голода, он, вероятно, обнаружил бы в них мало чувства, но зато достаточно материала для поваренной книги, которая разошлась бы миллионным тиражом.

По всей вероятности, эти кулинарные размышления совсем усыпили мой мозг. Без всякого на то намерения я вдруг обратился вслух к воображаемому официанту:

— Нарежьте потолще и прожарьте чуть-чуть, а потом залейте яйцами — шесть штук, и с гренками.

Мэйми быстро повернула голову. Глаза ее сверкали, и она улыбнулась.

— Мне среднеподжаренный, — затараторила она, — и с картошкой и три яйца. Ах, Джефф, вот было бы замечательно, правда? И еще я взяла бы цыпленка с рисом, крем с мороженым и…

— Легче! — перебил я ее. — А где пирог с куриной печенкой, и почки сотэ на крутонах, и жареный молодой барашек, и…

— О, — перебила меня Мэйми, вся дрожа, — с мятным соусом… И салат с индейкой, и маслины, и тарталетки с клубникой, и…

— Ну, ну, давайте дальше, — говорю я. — Не забудьте жареную тыкву, и сдобные маисовые булочки, и яблочные пончики под соусом, и круглый пирог с ежевикой…

Да, в течение десяти минут мы поддерживали этот ресторанный диалог. Мы катались взад и вперед по магистрали и по всем подъездным путям съестных тем, и Мэйми заводила, потому что она была очень образованна насчет всяческой съестной номенклатуры, а блюда, которые она называла, все усиливали мое тяготение к столу. Чувствовалось, что Мэйми будет впредь на дружеской ноге с продуктами питания и что она смотрит на предосудительную способность поглощать пищу с меньшим презрением, чем прежде.

Утром мы увидели, что вода спала. Я запряг лошадей, и мы двинулись в путь, шлепая по грязи, пока не наткнулись на потерянную нами дорогу. Мы ошиблись всего на несколько миль, и через два часа уже были в Оклахоме. Первое, что мы увидели в городе, была большая вывеска ресторана, и мы бегом бросились туда. Я сижу с Мэйми за столом, между нами ножи, вилки, тарелки, а на лице у нее не презрение, а улыбка — голодная и милая.

Ресторан был новый и хорошо поставленный. Я процитировал официанту так много строк из карточки, что он оглянулся на мой фургон, недоумевая, сколько же еще человек вылезут оттуда.

Так мы и сидели, а потом нам стали подавать. Это был банкет на двенадцать персон, но мы и чувствовали себя, как двенадцать персон. Я посмотрел через стол на Мэйми и улыбнулся, потому что вспомнил кое-что. Мэйми смотрела на стол, как мальчик смотрит на свои первые часы с ключиком. Потом она посмотрела мне прямо в лицо, и две крупных слезы показались у нее на глазах. Официант пошел на кухню за пополнением.

— Джефф, — говорит она нежно, — я была глупой девочкой. Я неправильно смотрела на вещи. Я никогда раньше этого не испытывала. Мужчины чувствуют такой голод каждый день, правда? Они большие и сильные, и они делают всю тяжелую работу, и они едят вовсе не для того, чтобы дразнить глупых девушек-официанток, правда? Вы раз сказали… то есть… вы спросили меня… вы хотели… Вот что, Джефф, если вы еще хотите… я буду рада… я хотела бы, чтобы вы всегда сидели напротив меня за столом. Теперь дайте мне еще что-нибудь поесть, и скорее, пожалуйста.

— Как я вам и докладывал, — закончил Джефф Питерс, — женщине нужно время от времени менять свою точку зрения. Им надоедает один и тот же вид — тот же обеденный стол, умывальник и швейная машина. Дайте им хоть какое-то разнообразие — немножко путешествий, немножко отдыха, немножко дурачества вперемежку с трагедиями домашнего хозяйства, немножко ласки после семейной сцены, немножко волнения и тормошни — и, уверяю вас, обе стороны останутся в выигрыше.

Как истый кабальеро
(Перевод И. Гуровой)

Козленок Франсиско убил шесть человек в более или менее честных поединках, двенадцать (преимущественно мексиканцев) хладнокровно пристрелил без соблюдения каких-либо формальностей, а ранил столько, что из скромности их даже не подсчитывал. Все это покорило девичье сердце.

Козленку было двадцать пять лет, хотя по виду вы не дали бы ему и двадцати, и дотошное страховое общество, несомненно, пришло бы к выводу, что скончаться ему предстоит году на двадцать шестом — двадцать седьмом. Обитал он между рекой Фрио и Рио-Гранде и более точным адресом не располагал. Он убивал из любви к искусству, и потому что был вспыльчив, и чтобы избежать ареста, и просто забавы ради — короче говоря, в причинах у него недостатка не случалось. На свободе же он оставался потому, что всегда успевал выстрелить на пять шестых секунды раньше любого шерифа или иного блюстителя закона, и еще потому, что его караковый жеребчик знал все тропки в мескитовых зарослях и чащах опунции от Сан-Антонио до Матамороса.

Тонья Перес — девушка, любившая Козленка Франсиско, — была наполовину Кармен, а наполовину Мадонна, в остальном же (да-да, если женщина наполовину Кармен, а наполовину Мадонна, этим обычно исчерпывается далеко не все), в остальном же, скажем так, она была колибри. Жила она в крытой камышом хижине неподалеку от маленького мексиканского поселка на реке Фрио у Волчьего Брода. С ней там жил не то отец, не то дед, прямой потомок ацтеков, старик лет эдак под тысячу, который пас стадо из сотни коз, пил мескаль и круглые сутки пребывал в пьяной одури. Сразу же за хижиной начинался дремучий лес гигантских опунций — шипастых чудовищ, достигавших в высоту двадцати футов. Через этот-то колючий лабиринт и привозил своего хозяина караковый жеребчик на свидание с его девушкой. И однажды, повиснув, словно ящерица, на жерди под островерхой камышовой крышей, Козленок слушал, как Тонья, девушка с лицом Мадонны, красотой Кармен и душой колибри, на обворожительной смеси испанского и английского убеждала шерифа и его помощников, что и слыхом не слыхала о своем возлюбленном.

В один прекрасный день генерал-адъютант штата Техас, по должности своей также и начальник конных стрелков, написал капитану Дювалю, чья рота квартировала в Ларедо, весьма саркастическое письмо касательно безмятежного существования, которое ведут убийцы и бандиты на территории, подведомственной указанному капитану.

Лицо капитана обрело под загаром оттенок кирпичной пыли, и, добавив к письму несколько замечаний от себя, он препроводил его через посредство конного стрелка Билла Адамсона лейтенанту Сэндриджу в его лагерь у водопоя на берегу реки Нуэсес, куда тот был откомандирован с отрядом из пяти человек для поддержания закона и порядка.

Лейтенант Сэндридж, по лицу которого взамен обычного здорового румянца разлился прелестный couleur de rose,[25] засунул письмо в карман и отгрыз кончик золотистого уса.

Наутро он оседлал коня и, оставив своих солдат в лагере, сам отправился за двадцать миль к реке Фрио, в мексиканский поселок у Волчьего Брода.

Ростом в шесть футов два дюйма, белокурый, как викинг, тихий, как баптист, опасный, как пулемет, Сэндридж заходил в одну хижину за другой, терпеливо расспрашивая о Козленке Франсиско.

Но представителей закона мексиканцы страшились куда меньше, чем беспощадной и неотвратимой мести одинокого всадника, которого разыскивал лейтенант конных стрелков. Козленок нередко развлекался, стреляя в мексиканцев, «чтоб поглядеть, как они дрыгают ногами»; и раз уж он обрекал их на предсмертные антраша лишь потехи ради, то каким же невыразимо ужасным будет воздаяние, если его прогневать? А потому они все как один разводили руками, пожимали плечами, бормотали «quien sabe»[26] и всячески отрицали какое бы то ни было знакомство с Козленком Франсиско.

Однако в поселке держал лавочку некий Финк — не человек, а смесь самых разных национальностей, языков, интересов и замыслов.

— Да чего расспрашивать мексикашек! — сказал он Сэндриджу. — Они ж его боятся. Этот hombre,[27] которого они называют Козленок — его фамилия Гудолл, верно? — раза два заходил ко мне в лавку. И думается, вам надо бы поискать его в… Нет, мне, пожалуй, лучше в это дело не встревать. Я теперь вытаскиваю револьвер на две секунды медленнее, чем бывало, а при такой разнице призадумаешься. Но тут есть одна девочка-полукровка, и этот ваш Козленок к ней заглядывает. Она живет в сотне ярдов дальше по реке, там, где начинаются заросли. Так, может, она… Да нет, от нее вы навряд ли чего-нибудь добьетесь, а вот за ее лачугой понаблюдать стоит.

Сэндридж поехал к жилищу Переса. Солнце заходило, и на крытой камышом крыше лежала широкая тень колючей кактусовой чащи. Козы были уже заперты в загоне из жердей, и по его верху, пережевывая листья чапарраля, бродило несколько козлят. Неподалеку на траве в обычном пьяном забытьи лежал, завернувшись в одеяло, старик мексиканец и, быть может, грезил о тех давних вечерах, когда они с Пизарро сдвигали кубки и пили за удачу, поджидающую их в Новом Свете, — такой глубокой старостью веяло от его морщинистого лица. А на пороге хижины стояла Тонья. А лейтенант Сэндридж сидел, застыв в седле, и смотрел на нее завороженным взглядом, точно гагара на моряка.

Козленок Франсиско был тщеславен, как все выдающиеся убийцы, которым сопутствует успех, и, несомненно, его самолюбие было бы сильно уязвлено, узнай он, что стоило двум людям, чьи мысли он только что занимал, всего лишь обменяться взглядами, и они сразу же забыли о самом его существовании — пусть даже на время.

Тонье еще не приходилось видеть подобных мужчин… Он, казалось, был сотворен из солнечного сияния, багряной ткани и ясного неба. Его улыбка озарила сумеречную тень чащи, словно вновь взошло солнце. Все знакомые ей мужчины были невысоки ростом и смуглы. Даже Козленок при всей своей славе был тщедушен и одного с ней роста, а его черные прямые волосы еще больше подчеркивали холодную мраморность лица, способного остудить полуденный жар.

Ну а Тонья… Язык слишком беден для ее описания, но возместите его нищету богатством своего воображения. Сходство с Мадонной ей придавали разделенные на прямой пробор, туго стянутые на затылке иссиня-черные волосы и огромные, полные латинской грусти глаза, а во всех ее движениях сквозили скрытый огонь и жажда чаровать, которые она унаследовала от гитан Басконии. То же, что было в ней от колибри, то, что обитало в ее сердце, оставалось для вас тайной, если только алая юбка и синяя кофта не подсказывали вам символический образ этой шаловливой пичужки.

Новоявленный солнечный бог попросил напиться. Тонья налила ему воды из глиняного кувшина, висевшего под жердяным навесом. И Сэндридж поспешил спрыгнуть с коня, чтобы избавить ее от лишних хлопот.

Я не люблю подглядывать и не претендую на умение проникать в глубь человеческих сердец, однако по праву летописца я утверждаю, что не прошло и четверти часа, как Сэндридж уже учил Тонью плести сыромятный ремень из шести полос, а она рассказывала ему про английскую книжечку, которую ей подарил странствующий падре, и про хроменького chivo,[28] которого она выкармливает из бутылочки, — без них она совсем, совсем загрустила бы.

Из чего как будто следует, что бастионы Козленка нуждались в ремонте и что сарказмы генерал-адъютанта пали на бесплодную почву.

Вернувшись в лагерь у водопоя, лейтенант Сэндридж торжественно объявил о своем намерении либо уложить Козленка Франсиско в черноземную почву долины Фрио, либо представить его пред лицо судьи и присяжных. Все это звучало очень по-деловому. И с этих пор он дважды в неделю отправлялся верхом к Волчьему Броду, чтобы вести тоненькие, с легким лимонным отливом пальчики Тоньи по хитросплетениям медленно удлиняющегося ремня. Научиться вязке из шести полос не так-то просто, но учить этому очень легко.

Лейтенант знал, что может в любую минуту повстречаться здесь с Козленком. Он держал свое оружие наготове и то и дело косился на чашу опунций за хижиной. Так он рассчитывал одним камнем сразить коршуна и колибри.

Пока солнечновласый орнитолог вел эти исследования, Козленок Франсиско также занимался своим профессиональным делом. Он хмуро учинил стрельбу в питейном заведении крохотного скотоводческого поселка на Кинтана-Крик, убил наповал местного шерифа (аккуратно всадив пулю в самый центр его бляхи) и угрюмо ускакал, недовольный собой. Какое удовлетворение может ощутить истинный художник, сразив пожилого человека со старомодным «бульдогом» тридцать восьмого калибра?

И вот на пути от Кинтана-Крик Козленок внезапно впал в тоску, которая охватывает всех мужчин, когда попирание закона перестает дарить им прежнее острое наслаждение. Он жаждал услышать от любимой женщины, что она принадлежит ему, несмотря ни на что. Ему хотелось, чтобы она назвала его кровожадность мужеством, а его жестокость — рыцарственностью. Ему хотелось, чтобы Тонья напоила его водой из глиняного кувшина под жердяным навесом и рассказала, усердно ли chivo сосет из бутылочки.

Козленок повернул каракового жеребчика к чаще опунций, которая протянулась на десять миль по долине Хондо до Волчьего Брода на Фрио. Караковый жеребчик испустил радостное ржание, ибо чувством направления и местности мог бы потягаться с лошадью, влекущей конку, и прекрасно знал, что вскоре будет щипать густую траву, нисколько не стесненный сорокафутовым ремнем, как бывало всегда, когда Улисс преклонял голову в крытой камышом хижине Цирцеи.

Жутко и одиноко путешественнику в глухих дебрях Амазонки, но еще более жутко и одиноко всаднику в кактусовых зарослях Техаса. Повсюду в прихотливом и унылом разнообразии, точно неведомые чудища, изгибаются стволы кактусов, их мясистые усаженные шипами отростки загораживают путь. Эти дьявольские растения, которые словно не нуждаются ни в почве, ни в дожде, дразнят истомленного жаждой путника своей тусклой, но сочной зеленью. Их бесформенные нагромождения вдруг расступаются, и всадника манит открытая дорога, но стоит ей довериться, как он оказывается «в мешке» — перед непроницаемой, ощетинившейся иглами стеной — и вынужден кое-как выбираться оттуда, теряя последнее представление о том, в какой стороне север, а в какой юг.

Того, кто заблудится в чаще опунций, почти наверное ожидает смерть распятого разбойника — колючки гвоздями впиваются в тело, а меркнущий взор не видит вокруг ничего, кроме образов ада.

Но Козленку это не угрожало. Караковый жеребчик уверенно кружил, петлял, выписывал немыслимые узоры, и с каждым поворотом и зигзагом расстояние, отделявшее их от Волчьего Брода, уменьшалось.

А Козленок тем временем пел. В его репертуаре была только одна песня, и он пел только ее, так же, как жил только по одному правилу и любил только одну девушку. Он мыслил однозначно и придерживался общепринятых понятий. Его голосу не позавидовал бы и осипший койот, но когда ему приходила охота спеть свою песню, он ее пел. Это была одна из тех песен, которые принято петь на привалах и в седле, и начиналась она примерно следующими словами:

Эй, не приставай к моей милашке,
А не то узнаешь, что к чему…

Ну, и так далее. Караковый жеребчик давно утратил к ней восприимчивость и пропускал ее мимо ушей.

Но рано или поздно даже самый скверный певец с собственного согласия перестает вносить свою лепту в мировой шум, и когда до хижины Тоньи оставалось мили полторы, Козленок, наконец, скрепя сердце умолк — не потому, что производимые им звуки перестали чаровать его слух, но потому лишь, что утомились его голосовые связки.

Караковый жеребчик продолжал вытанцовывать сложные фигуры среди опунций, словно на цирковой арене, и вскоре по некоторым приметам его хозяин убедился, что до Волчьего Брода уже недалеко. Чаща начала редеть, и он увидел за кактусами камышовую крышу хижины и каменное дерево над обрывом. Еще через несколько шагов Козленок остановил коня и внимательно всмотрелся в просветы между колючими стволами. Потом спешился, бросил поводья и пошел дальше пешком, пригнувшись и ступая бесшумно, как индеец. Караковый жеребчик, отлично зная, что от него требуется, стоял как вкопанный.

Козленок неслышно подкрался к самой опушке и продолжал вести наблюдение из-за двух тесно растущих опунций.

В десяти шагах от этого укрытия его Тонья, сидя в тени хижины, безмятежно плела сыромятный ремень. Это ей еще можно было бы простить — ведь женщины, как известно, находят порой и менее безобидные занятия. Но если уж договаривать до конца, необходимо будет прибавить, что головка ее удобно прислонялась к широкой груди желто-красного великана и что его рука обвивала ее талию, направляя движения гибких пальчиков, которые никак не могли выучиться хитрой вязке из шести полос.

Сэндридж быстро оглянулся на темную стену кактусов, откуда донесся слабый пискливый звук, в котором ему почудилось что-то знакомое. Так может скрипнуть кобура, когда человек внезапно хватается за рукоятку шестизарядного револьвера. Но звук не повторился, а пальчики Тоньи требовали неусыпного внимания.

И в эту минуту, когда на них лежала тень смерти, они заговорили о своей любви. В тишине безмятежного июльского дня каждое их слово отчетливо доносилось до ушей Козленка.

— Так помни, — настаивала Тонья, — ты не должен больше приезжать, пока я не пришлю за тобой. Он скоро приедет сюда. Один вакеро говорил сегодня в tienda,[29] что видел его на Гваделупе три дня назад. Когда он так близко, он всегда приезжает. А если он приедет и увидит тебя здесь, он тебя убьет. Так что ради меня ты не должен больше приезжать, пока я не пришлю тебе весточку.

— Ну хорошо, — сказал лейтенант. — И что тогда?

— А тогда, — ответила девушка, — ты приведешь сюда своих солдат и убьешь его. Не то он убьет тебя.

— Да, он не из тех, кто сдается, — согласился Сэндридж. — У того, кто хочет сладить с сеньором Козленком, выбор невелик: убить или быть убитым.

— Надо, чтобы он умер, — сказала девушка. — Иначе ни тебе, ни мне не знать в жизни покоя. Он убил много людей. Так пусть и его убьют. Приведи своих солдат, чтобы он не мог спастись.

— А ведь раньше он тебе нравился, — сказал Сэндридж.

Тонья бросила ремень, повернулась и обняла плечи лейтенанта бледно-лимонной рукой.

— Но ведь тогда, — прожурчала она по-испански, — я еще не видела тебя, высокого и могучего, как красная скала! И ты ведь не просто сильный, ты добрый и хороший. Как же можно выбрать его, если знаешь тебя? Пусть он умрет, и тогда я не буду днем и ночью бояться, что он причинит зло тебе или мне.

— А как я узнаю, что он приехал? — спросил Сэндридж.

— Когда он приезжает, — сказала Тонья, — то гостит тут не меньше двух, а то и трех дней. У мальчика Грегорио, сына прачки Луизы, есть лошадка, очень быстрая. Я напишу тебе письмо и пошлю с ним, а в письме расскажу, как лучше всего будет его подстеречь. Письмо привезет тебе Грегорио. И приведи с собой побольше солдат, а сам будь очень-очень осторожен, милый мой, красный мой, потому что даже гремучая змея жалит не так быстро, как этот El Chivato посылает пулю из своего pistola.

— Да, Козленок стрелять умеет, ничего не скажешь, — признал Сэндридж. — Но когда я приеду переведаться с ним, я приеду один. Я разделаюсь с ним либо так, либо вовсе никак. Капитан понаписал мне такого, что я должен теперь все сделать сам, без всякой помощи. Только сообщи мне, когда сеньор Козленок явится сюда, а уж об остальном я позабочусь.

— Я пошлю тебе весточку с мальчиком Грегорио, — сказала Тонья. — Я знаю, ты храбрее этого маленького убийцы, который никогда не улыбается. И как только я могла думать, будто он мне нравится?

Лейтенанту было пора возвращаться в лагерь у водопоя. Но прежде чем вспрыгнуть в седло, он обвил одной рукой тонкий стан девушки и приподнял ее с земли для прощального поцелуя. Сонная тишина знойного летнего дня по-прежнему окутывала все вокруг душным покрывалом. Дым от очага в хижине, на котором в чугунке варились frijoles,[30] поднимался из обмазанной глиной трубы прямо в небо. Ни единый звук, ни единое движение не нарушили безмятежного спокойствия густой чащи кактусов в десяти шагах от хижины.

Когда рослый соловый конь Сэндриджа размашистой рысью спустился с крутого берега Фрио и исчез под обрывом, Козленок бесшумно прокрался к своему жеребчику, вскочил на него и поехал обратно тем же извилистым путем, каким приехал.

Но вскоре он остановился и терпеливо выждал полчаса в безмолвной чаще опунций. А затем Тонья услышала пронзительные фальшивые ноты, вырывавшиеся из его немузыкального горла. Пение все приближалось, и она побежала на опушку навстречу певцу.

Козленок улыбался редко. Но тут, увидев ее, он улыбнулся и замахал шляпой. Едва он спешился, как Тонья бросилась к нему на шею. Козленок посмотрел на нее с нежностью. Густые черные волосы облегали его голову, как измятая суконная шапочка. В первое мгновение их встречи на его гладком смуглом лице, обычно недвижном, как глиняная маска, мелькнула тень какого-то чувства.

— Как поживает моя девушка? — спросил он, прижимая ее к груди.

— Я совсем больна от того, что тебя так долго не было, милый, — ответила она. — У меня глаза ослепли, высматривая тебя среди этих дьяволовых иголок. Там ведь в двух шагах ничего не видно. Но ты приехал, возлюбленный, и я не стану браниться. Que mal muchacho![31] Так редко навещаешь свою alma.[32] Иди отдохни в хижине, а я напою твою лошадь и привяжу ее на длинную веревку. В кувшине тебя ждет холодная вода.

Козленок ласково поцеловал ее.

— Нет, ни под каким видом не могу я допустить, чтобы дама привязывала мою лошадь, — сказал он. — Но я буду весьма благодарен, chica,[33] если ты поставишь вариться кофе, пока я займусь caballo.[34]

Козленок гордился не только своим умением стрелять без промаха, но и галантностью. Он всегда держался с представительницами прекрасного пола как истый кабальеро — muy caballero, по выражению мексиканцев. С ними он неизменно бывал учтив и заботлив. Он ни за что не сказал бы женщине резкого слова. Беспощадно убивая их мужей и братьев, он был не способен поднять руку на женщину даже в гневе. И потому многие из тех, кто принадлежит к этой интересной половине человеческого рода, испытав на себе обаяние его изысканной вежливости, наотрез отказывались верить ходившим о нем историям. Все это только пустые слухи, заявляли они. А когда отцы, мужья и братья в негодовании представляли им неопровержимые доказательства жестоких и гнусных деяний их кабальеро, они отвечали, что ему, вероятно, не оставили иного выхода и что он, во всяком случае, знает, как следует обходиться с дамой.

Памятуя об этой маниакальной учтивости Козленка и о том, как он любил ею щеголять, легко понять, с какими трудностями было сопряжено для него решение задачи, поставленной перед ним тем, что он увидел и услышал из своего укромного убежища среди опунций, — по крайней мере, в отношении одного из участников драмы. С другой стороны, поверить, будто Козленок способен оставить это незначительное дельце без последствий, было и вовсе невозможно.

Когда короткие сумерки сменились ночным мраком, они при свете фонаря уселись в хижине ужинать вареными бобами, жареной козлятиной, консервированными персиками и кофе. После еды дряхлый пращур, чье стадо уже было заперто в загоне, выкурил папиросу, завернулся в серое одеяло и превратился в мумию. Тонья мыла щербатые чашки и миски, а Козленок вытирал их полотенцем из мешковины. Ее глаза сияли, и она подробно описывала события, приключившиеся в ее крохотном мирке с того времени, когда Козленок был у нее в последний раз. Все происходило точно так же, как в любой другой его приезд.

Потом они вышли на воздух, и Тонья, опустившись с гитарой в сплетенный из камыша гамак, начала петь печальные canciones de amor.[35]

— Ты меня любишь по-прежнему, старушка? — спросил Козленок, шаря по карманам в поисках бумаги для папиросы.

— По-прежнему, мой маленький, — ответила Тонья, не опуская устремленных на него темных глаз.

— Надо сходить к Финку, — сказал Козленок, поднимаясь. — За табаком. Я думал, что прихватил с собой еще один кисет. Я вернусь через четверть часа.

— Возвращайся быстрее, — попросила Тонья. — И скажи, долго ли на этот раз я смогу называть тебя моим? Уедешь ли ты завтра, оставив меня тосковать, или побудешь со своей Тоньей подольше?

— Да нет, денька два-три я тут побуду, — ответил Козленок, зевая. — Я уже месяц кружу, пора и отдохнуть.

Он вернулся с табаком только через полчаса. Тонья все так же покачивалась в гамаке.

— Странное у меня чувство, — сказал Козленок. — Мерещится и мерещится, что за каждым кустом кто-то залег и вот-вот меня подстрелят. Прежде со мной такого не бывало. Вроде как вещее знамение. Пожалуй, уеду-ка я завтра с рассветом. По всей Гваделупе черт-те что делается оттого, что я прикончил этого немчуру.

— Ты ведь не боишься? Моего маленького храбреца никто не испугает!

— Ну, когда доходило до дела, заячьей душой меня вроде еще ни разу не называли. Только я не хочу, чтобы погоня накрыла меня в твоем доме. А то, глядишь, шальная пуля угодит в кого не следует.

— Останься со своей Тоньей, тут тебя никто не разыщет.

Козленок окинул острым взглядом темную речную долину и уставился на тусклые огоньки мексиканского поселка.

— Ладно, посмотрим, как все дальше пойдет, — решил он.

Незадолго до полуночи в лагерь конных стрелков прискакал неизвестный всадник, возвещая о своем приближении громкими криками в доказательство мирных намерений. Сэндридж и два-три солдата выбежали на шум из палаток Всадник сказал, что он приехал с Волчьего Брода, а зовут его Доминго Салес. У него письмо для сеньора Сэндриджа. Старуха Луиза, прачка, упросила его поехать вместо ее сынишки Грегорио, потому что мальчик слег в лихорадке, объяснил он.

Сэндридж зажег фонарь и прочел письмо. Вот что в нем говорилось:

«Мой милый! Он приехал. Чуть ты ускакал, как он выехал из чащи. Сначала он сказал, что пробудет три дня, а может, и дольше. Но когда стемнело, он стал точно лиса или волк и начал ходить взад и вперед, и все смотрел и слушал. И скоро сказал, что уедет до зари в самое темное и глухое время. И еще он как будто заподозрил, что я ему неверна. И глядел на меня так странно, что я очень испугалась. И я клялась ему, что я люблю его, что я — только его Тонья. Под конец он сказал, что я должна доказать, что я ему верна. Он думает, что вокруг моего дома спрятались люди и его убьют, как только он сядет на лошадь. И он говорит, что перехитрит их, а для этого оденется в мою одежду, в мою красную юбку и синюю кофту, а голову покроет коричневой мантильей, и так ускачет. Но он говорит, что сначала я должна буду надеть его одежду, его pantalones,[36] его camisa[37] и шляпу и проскакать на его лошади от дома до большой дороги у брода и назад. Это нужно, чтобы он увидел, верна ли я ему и не ждет ли его засада. Мне очень страшно. Это будет за час до зари. Приезжай, мой любимый, и убей этого человека, чтобы я стала твоя Тонья. Не пробуй захватить его живым, а сразу убей. Теперь ведь ты знаешь, что по-другому нельзя. Ты должен приехать поскорее и спрятаться в сарае, где повозки и седла. Там темно. На нем будет моя красная юбка, синяя кофта и коричневая мантилья. Посылаю тебе сто поцелуев. Приезжай обязательно и стреляй сразу и без промаха.

Только твоя

Тонья».

Сэндридж тут же сообщил солдатам деловую часть послания. Они начали было возражать против того, чтобы он ехал один.

— Мне не нужна помощь, — сказал лейтенант. — Девушка поймала его в западню. И можете быть спокойны, меня он не опередит.

Сэндридж оседлал коня и поскакал к Волчьему Броду. Он привязал солового среди густых зарослей над рекой, вынул винчестер из чехла и осторожно подкрался к хижине Переса. Луна была на ущербе, и ее висящий высоко в небе серп то и дело застилали рваные молочно-белые облака, которые ветер гнал с Мексиканского залива.

Сарай был словно нарочно построен для засады, и Сэндридж благополучно забрался в него. В черной тени навеса перед хижиной он различал силуэт привязанной лошади и слышал, как она нетерпеливо бьет копытом по утоптанной земле.

Прошло около часа, но вот, наконец, в дверях хижины показались две фигуры. Первая, в мужском костюме, быстро вскочила на лошадь и пронеслась мимо сарая в сторону брода и поселка. Вторая фигура, одетая в юбку и кофту и с мантильей на голове, вышла на слабый лунный свет, глядя вслед удаляющейся лошади. Сэндридж решил не дожидаться возвращения Тоньи — вряд ли ей будет приятно присутствовать при том, что сейчас произойдет.

— Руки вверх! — крикнул он, выскакивая из сарая и вскидывая винчестер.

Тот, кого он окликнул, быстро повернулся, но рук не поднял, и лейтенант всадил в синюю кофту одну за другой три пули. А потом еще три: когда имеешь дело с Козленком Франсиско, лишняя предосторожность не помешает. Но с десяти шагов промахнуться трудно даже в неверном свете ущербной луны.

Выстрелы разбудили старого пращура, спавшего в хижине на своем одеяле. Он приподнял голову, и тут снаружи раздался вопль невыносимой боли или душевной муки. Ворча на неугомонность нынешних людей, старик поднялся с пола.

В хижину ворвался бледный как смерть высокий человек в красном. Рукой, дрожащей, точно камышинка на ветру, он снял с гвоздя фонарь, а другой рукой развернул на столе какую-то бумагу.

— Посмотри на это письмо, Перес! — закричал он. — Кто его писал?

— Ah dios![38] Да это сеньор Сэндридж! — прошамкал старик, подходя к столу. — Pues,[39] сеньор, это письмо написал El Chivato, как его называют, дружок Тоньи. Говорят, он плохой человек. Но откуда мне знать. Он написал, когда Тонья заснула, и вот эта моя старая рука отдала письмо Доминго Салесу, чтобы он отвез его вам. А в письме написано что-нибудь плохое? Я ведь совсем старый, и я ничего не знал. Valgame dios![40] Наш мир — сумасшедший мир, а выпить в доме нечего, ни капли нет.

Но Сэндридж не ответил. Что ему оставалось? Только выбежать из хижины и броситься ничком на землю рядом со своей колибри, чьи перышки замерли в вечном покое. Он не был кабальеро и не разбирался в тонких нюансах мести.

А в миле оттуда всадник, совсем недавно проскакавший мимо сарая, хрипло и фальшиво затянул песню, которая начиналась словами:

Эй, не приставай к моей милашке,
А не то узнаешь, что к чему…

Яблоко сфинкса
(Перевод М. Урнова)

Отъехав двадцать миль от Парадайза и не доезжая пятнадцати миль до Санрайз-Сити, Билдед Роз, кучер дилижанса, остановил свою упряжку. Снег валил весь день. Сейчас на ровных местах он достигал восьми дюймов. Остаток дороги, ползущей по выступам рваной цепи зубчатых гор, был небезопасен и днем. Теперь же, когда снег и ночь скрыли все ловушки, ехать дальше и думать было нечего, — так заявил Билдед Роз. Он остановил четверку здоровенных лошадей и высказал пятерке пассажиров выводы своей мудрости.

Судья Менефи, которому мужчины, как на подносе, преподнесли руководство и инициативу, выпрыгнул из кареты первым. Трое его попутчиков, вдохновленные его примером, последовали за ним, готовые разведывать, ругаться, сопротивляться, подчиняться, вести наступление — в зависимости от того, что вздумается их предводителю. Пятый пассажир — молодая женщина — осталась в дилижансе.

Билдед остановил лошадей на плече первого горного выступа. Две поломанные изгороди окаймляли дорогу. В пятидесяти шагах от верхней изгороди, как черное пятно в белом сугробе, виднелся небольшой домик. К этому домику судья Менефи и его когорта устремились с детским гиканьем, порожденным возбуждением и снегом. Они звали, они барабанили в дверь и окно. Встретив негостеприимное молчание, они вошли в раж, — атаковали и взяли штурмом преодолимые преграды и вторглись в чужое владение.

До наблюдателей в дилижансе доносились из захваченного дома топот и крики. Вскоре там замерцал огонь, заблестел, разгорелся ярко и весело. Потом ликующие исследователи бегом вернулись к дилижансу, пробившись сквозь крутящиеся хлопья. Голос Менефи, настроенный ниже, чем рожок, — даже оркестровый по диапазону, — возвестил о победах, достигнутых их тяжкими трудами. Единственная комната дома необитаема, сказал он, и мебели никакой нет; но имеется большой камин, а в сарайчике за домом они обнаружили солидный запас сухих дров. Кров и тепло на всю ночь были, таким образом, обеспечены. Билдеда Роза ублажили известием о конюшне с сеном на чердаке, не настолько развалившейся, чтобы ею нельзя было пользоваться.

— Джентльмены, — заорал с козел Билдед Роз, укутанный до бровей, — отдерите мне два пролета в загородке, чтобы можно было проехать. Ведь это ж хибарка старика Редрута. Так и знал, что мы где-нибудь поблизости. Самого-то в августе упрятали в желтый дом.

Четыре пассажира бодро набросились на покрытые снегом перекладины. Понукаемые кони втащили дилижанс на гору, к двери дома, откуда в летнюю пору безумие похитило его владельца. Кучер и двое пассажиров начали распрягать. Судья Менефи открыл дверцу кареты и снял шляпу.

— Я вынужден объявить, мисс Гарленд, — сказал он, — что силою обстоятельств наше путешествие прервано. Кучер утверждает, что ехать ночью по горной дороге настолько рискованно, что об этом не приходится и мечтать. Придется пробыть до утра под кровлей этого дома. Я заверяю вас, что вы вне всякой опасности и испытаете лишь временное неудобство. Я самолично обследовал дом и убедился, что имеется полная возможность хотя бы охранить вас от суровости непогоды. Вы будете устроены со всем комфортом, какой позволят обстоятельства. Разрешите помочь вам выйти.

К судье подошел пассажир, жизненным призванием которого было размещение ветряных мельниц фирмы «Маленький Голиаф». Его фамилия была Денвуди, но это не имеет большого значения. На перегоне от Парадайза до Санрайз-Сити можно почти или совсем обойтись без фамилии. И все же тому, кто захотел бы разделить почет с судьей Мэдисоном Л. Менефи, требуется фамилия, как некая зацепка, на которую слава могла бы повесить свой венок. Громко и непринужденно ветреный мельник заговорил:

— Вам, видно, придется вытряхнуться из ковчега, миссис Макфарленд. Наш вигвам не совсем «Пальмер-хаус»,[41] но снегу там нет и при отъезде не будут шарить в вашем чемодане, сколько ложек вы взяли на память. Огонек мы уже развели и усадим вас на сухие шляпы, и будем отгонять мышей, и все будет очень, очень мило.

Один из двух пассажиров, которые суетились в мешанине из лошадей, упряжи, снега и саркастических наставлений Билдеда Роза, крикнул в перерыве между своими добровольческими обязанностями:

— Эй, молодцы! А ну, кто-нибудь, доставьте мисс Соломон в дом! Слышите? Тпрру, дьявол! Стой, скотина проклятая.

Снова приходится вежливо объяснить, что на перегоне от Парадайза до Санрайз-Сити точная фамилия — излишняя роскошь. Когда судья Менефи, пользуясь правом, которое давали ему его седины и широко известная репутация, представился пассажирке, она в ответ нежно выдохнула свою фамилию, которую уши пассажиров мужского пола восприняли по-разному. В возникшей атмосфере соперничества, не лишенной примеси ревности, каждый упорно держался своей версии. Со стороны пассажирки уточнение или поправки могли бы показаться недопустимым нравоучением или, еще того хуже, непозволительным желанием завязать интимное знакомство. Поэтому она откликалась на мисс Гарленд, миссис Макфарленд и мисс Соломон с одинаковой скромной снисходительностью. От Парадайза до Санрайз-Сити тридцать пять миль. Клянусь котомкой Агасфера, для такого краткого путешествия достаточно называться compagnon de voyage![42]

Вскоре маленькая компания путников расселась веселым полукругом перед полыхающим огнем. Пледы, подушки и отделимые части кареты втащили в дом и употребили в дело. Пассажирка выбрала себе место вблизи камина на одном конце полукруга. Там она украшала собою своего рода трон, воздвигнутый ее подданными. Она восседала на принесенных из кареты подушках, прислонившись к пустому ящику и бочонку, устланным пледами и защищавшим ее от порывов сквозного ветра. Она протянула прелестно обутые ножки к ласковому огню. Она сняла перчатки, но оставила на шее длинное меховое боа. Колеблющееся пламя слабо освещало ее лицо, полускрытое защитным боа, — юное лицо, очень женственное, ясно очерченное и спокойное, в непоколебимой уверенности своей красоты. Рыцарство и мужественность соперничали здесь, угождая ей и утешая ее. Она принимала их преклонение не игриво, как женщина, за которой ухаживают; не кокетливо, как многие представительницы ее пола, недостойные этих почестей; не с тупым равнодушием, как бык, получающий охапку сена, но согласно указаниям самой природы: как лилия впитывает капельку росы, предназначенную для того, чтобы освежить ее.

Вокруг дома яростно завывал ветер, мелкий снег со свистом врывался в щели, холод пронизывал спины принесших себя в жертву мужчин, но в ту ночь стихия не была лишена защитника. Менефи взялся быть адвокатом снежной бури. Погода являлась его клиентом, и в односторонне аргументированной речи он старался убедить своих компаньонов по холодной скамье присяжных, что они восседают в беседке из роз, овеваемые лишь нежными зефирами. Он обнаружил запас веселости, остроумия и анекдотов, не совсем приличных, но встреченных с одобрением. Невозможно было противостоять его заразительной бодрости, и каждый поспешил внести свою лепту в общий фонд оптимизма. Даже пассажирка решилась заговорить.

— Все это, по-моему, очаровательно, — сказала она тихим, кристально чистым голосом.

Время от времени кто-нибудь вставал и шутки ради обследовал комнату. Мало осталось следов от ее прежнего обитателя, старика Редрута.

К Билдеду Розу настойчиво пристали, чтобы он рассказал историю экс-отшельника. Поскольку лошади были устроены с комфортом и пассажиры, по-видимому, тоже, к вознице вернулись спокойствие и любезность.

— Старый хрыч, — начал Билдед Роз не совсем почтительно, — торчал в этой хибарке лет двадцать. Он никого не подпускал к себе на близкую дистанцию. Как, бывало, почует карету, шмыгнет в дом и дверь на крючок. У него, ясно, винтика в голове не хватало. Он закупал бакалею и табак в лавке Сэма Тилли на Литтл-Мадди. В августе он явился туда, завернутый в красное одеяло, и сказал Сэму, что он царь Соломон и что царица Савская едет к нему в гости. Он приволок с собой весь свой капитал — небольшой мешочек, полный серебра, — и бросил его в колодец Сэма. «Она не приедет, — говорит старик Редрут Сэму, — если узнает, что у меня есть деньги».

Как только люди услыхали такие рассуждения насчет женщин и денег, им сразу стало ясно, что старик спятил. Его забрали и упрятали в сумасшедший дом.

— Может, в его жизни был какой-нибудь неудачный роман, который заставил его искать отшельничества? — спросил один из пассажиров, молодой человек, имевший агентство.

— Нет, — сказал Билдед, — на этот счет ничего не слыхал. Просто обыкновенные неприятности. Говорят, что в молодости ему не повезло в любовном предприятии с одной девицей; это задолго до того, как он закутался в красное одеяло и произвел свои финансовые расчеты. А о романе ничего не слышал.

— Ах! — воскликнул судья Менефи с важностью. — Это, несомненно, случай любви без взаимности.

— Нет, сэр, — заявил Билдед, — ничего подобного. Она за него не пошла. Мармадюк Маллиген встретил как-то в Парадайзе человека из родного городка старика Редрута. Он говорил, что Редрут был парень что надо, но вот, когда хлопали его по карману, звякали только запонки да связка ключей. Он был помолвлен с этой молодой особой, мисс Алиса ее звали, а фамилию забыл. Этот человек рассказывал, что она была такого сорта девочка, для которой приятно купить трамвайный билет. Но вот в городишко прикатил молодчик, богатый и с доходами. У него свои экипажи, пай в рудниках и сколько хочешь свободного времени. И мисс Алиса, хоть на нее уже была заявка, видно, столковалась с этим приезжим. Начались у них совпадения, и случайные встречи по дороге на почту, и такие штучки, которые иногда заставляют девушку вернуть обручальное кольцо и прочие подарки. Одним словом, появилась «трещинка в лютне», как выражаются в стихах.

Как-то люди видели: стоит у калитки Редрут с мисс Алисой и разговаривает. Потом он снимает шляпу — и ходу. И с тех пор никто его в городе больше не видел. Во всяком случае, так передавал этот человек.

— А что стало с девушкой? — спросил молодой человек, имевший агентство.

— Не слыхал, — ответил Билдед. — Вот здесь то место на дороге, где экипаж сломал колесо и багаж моих сведений упал в канаву. Все выкачал, до дна.

— Очень печаль… — начал судья Менефи, но его реплика была оборвана более высоким авторитетом.

— Какая очаровательная история, — сказала пассажирка голосом нежным, как флейта.

Воцарилась тишина, нарушаемая только завыванием ветра и потрескиванием горящих дров.

Мужчины сидели на полу, слегка смягчив его негостеприимную поверхность пледами и стружками. Человек, который размещал ветряные мельницы «Маленький Голиаф», поднялся и начал ходить, чтобы поразмять онемевшие ноги.

Вдруг послышался его торжествующий возглас. Он поспешил назад из темного угла комнаты, неся что-то в высоко поднятой руке. Это было яблоко, большое, румяное, свежее: приятно было смотреть на него. Он нашел его в бумажном пакете на полке, в темном углу. Оно не могло принадлежать сраженному любовью Редруту его великолепный вид доказывал, что не с августа лежало оно на затхлой полке. Очевидно, какие-то путешественники завтракали недавно в этом необитаемом доме и забыли его.

Денвуди — его подвиги опять требуют почтить его наименованием — победоносно подбрасывал яблоко перед носом своих попутчиков.

— Поглядите-ка, что я нашел, миссис Макфарленд! — закричал он хвастливо. Он высоко поднял яблоко, и, освещенное огнем, оно стало еще румянее. Пассажирка улыбнулась спокойно… неизменно спокойно.

— Какое очаровательное яблоко, — тихо, но отчетливо сказала она.

Некоторое время судья Менефи чувствовал себя раздавленным, униженным, разжалованным. Его отбросили на второе место, и это злило его. Почему не ему, а вот этому горлану, деревенщине, назойливому мельнику, вручила судьба это произведшее сенсацию яблоко? Попади оно к нему, и он разыграл бы с ним целое действо, оно послужило бы темой для какого-нибудь экспромта, для речи, полной блестящей выдумки, для комедийной сцены — и он остался бы в центре внимания. Пассажирка уже смотрела на этого нелепого Денбодди или Вудбенди с восхищенной улыбкой, словно парень совершил подвиг! А мельник шумел и вертелся, как образчик своего товара — от ветра, который всегда дует из страны хористов в область звезды подмостков.

Пока восторженный Денвуди со своим аладдиновым яблоком был окружен вниманием капризной толпы, изобретательный судья обдумал план, как вернуть свои лавры.

С любезнейшей улыбкой на обрюзгшем, но классически правильном лице судья Менефи встал и взял из рук Денвуди яблоко, как бы собираясь его исследовать.

В его руках оно превратилось в вещественное доказательство № 1.

— Превосходное яблоко, — сказал он одобрительно. — Должен признаться, дорогой мой мистер Денвинди, что вы затмили всех нас своими способностями фуражира. Но у меня возникла идея. Пусть это яблоко станет эмблемой, символом, призом, который разум и сердце красавицы вручат достойнейшему.

Все присутствующие, за исключением одного человека, зааплодировали.

— Здорово загнул! — пояснил пассажир, который не был ничем особенным, молодому человеку, имевшему агентство.

Воздержавшимся от аплодисментов был мельник. Он почувствовал себя разжалованным в рядовые. Ему бы и в голову никогда не пришло объявить яблоко эмблемой. Он собирался, после того как яблоко разделят и съедят, приклеить его семечки ко лбу и назвать их именами знакомых дам. Одно семечко он хотел назвать миссис Макфарленд. Семечко, упавшее первым, было бы… но теперь уже поздно.

— Яблоко, — продолжал судья Менефи, атакуя присяжных, — занимает в нашу эпоху — надо сказать, совершенно незаслуженно — ничтожное место в диапазоне нашего внимания. В самом деле, оно так часто ассоциируется с кулинарией и коммерцией, что едва ли его можно причислить к разряду благородных фруктов. Но в древние времена это было не так. Библейские, исторические и мифологические предания изобилуют доказательствами того, что яблоко было королем в государстве фруктов. Мы и сейчас говорим «зеница ока», когда хотим определить что-нибудь чрезвычайно ценное. А что такое зеница ока, как не составная часть яблока, глазного яблока? В Притчах Соломоновых мы находим сравнение с «серебряными яблоками». Никакой иной плод дерева или лозы не упоминается так часто в фигуральной речи. Кто не слышал и не мечтал о «яблоках Гесперид»? Мне нет необходимости привлекать ваше внимание к величайшему по значению и трагизму примеру, подтверждающему престиж яблока в прошлом, когда потребление его нашими прародителями повлекло за собой падение человека с его пьедестала добродетели и совершенства.

— Такие яблоки, — сказал мельник, затрагивая материальную сторону вопроса, — стоят на чикагском рынке три доллара пятьдесят центов бочонок.

— Так вот, — сказал судья Менефи, удостоив мельника снисходительной улыбки, — то, что я хочу предложить, сводится к следующему: в силу обстоятельств мы должны оставаться здесь до утра. Топлива у нас достаточно, мы не замерзнем. Наша следующая задача — развлечь себя наилучшим образом, чтобы время не тянулось слишком медленно. Я предлагаю вложить это яблоко в ручки мисс Гарленд. Оно больше не фрукт, но, как я уже сказал, приз, награда, символизирующая великую человеческую идею. Сама мисс Гарленд перестает быть индивидуумом… только на время, я счастлив добавить (низкий поклон, полный старомодной грации), — она будет представлять свой пол, она будет квинтэссенцией женского племени, сердцем и разумом, я бы сказал, венца творения. И в этом качестве она будет судить и решать по следующему вопросу.

Всего несколько минут назад наш друг, мистер Роз, почтил нас увлекательным, но фрагментарным очерком романтической истории из жизни бывшего владельца этого обиталища. Скудные факты, сообщенные нам, открывают, мне кажется, необъятное поле для всевозможных догадок, для анализа человеческих сердец, для упражнения нашей фантазии, словом — для импровизации. Не упустим же эту возможность. Пусть каждый из нас расскажет свою версию истории отшельника Редрута и его дамы сердца, начиная с того, на чем обрывается рассказ мистера Роза, — с того, как влюбленные расстались у калитки. Прежде всего условимся: вовсе не обязательно предполагать, будто Редрут сошел с ума, возненавидел мир и стал отшельником исключительно по вине юной леди. Когда мы кончим, мисс Гарленд вынесет приговор женщины. Являясь духовным символом своего пола, она должна будет решить, какая версия наиболее правдиво отражает коллизию сердца и разума и вернее других оценивает характер и поступки невесты Редрута с точки зрения женщины. Яблоко будет вручено тому, кто удостоится этой награды. Если все вы согласны, то мы будем иметь удовольствие услышать первой историю мистера Динвиди.

Последняя фраза пленила мельника. Он был не из тех, кто способен долго унывать.

— Проект первый сорт, судья, — сказал он искренно. — Сочинить, значит, рассказик посмешней? Что же, я как-то работал репортером в одной спрингфилдской газете, и когда новостей не было, я их выдумывал. Надеюсь, что не ударю лицом в грязь.

— По-моему, идея очаровательная, — сказала пассажирка просияв. — Это будет совсем как игра.

Судья Менефи выступил вперед и торжественно вложил яблоко в ее ручку.

— В древности, — сказал он с подъемом, — Парис присудил золотое яблоко прекраснейшей.

— Я был в Париже на выставке, — заметил снова развеселившийся мельник, — но ничего об этом не слышал. А я все время болтался на площадке аттракционов, если не торчал в машинном павильоне.

— А теперь, — продолжал судья, — этот плод должен истолковать нам тайну и мудрость женского сердца. Возьмите яблоко, мисс Гарленд. Выслушайте наши нехитрые романтические истории и присудите приз по справедливости.

Пассажирка мило улыбнулась. Яблоко лежало у нее на коленях под плащами и пледами. Она приткнулась к своему защитному укреплению, и ей было тепло и уютно. Если бы не шум голосов и ветра, наверное, можно было бы услышать ее мурлыканье.

Кто-то подбросил в огонь дров. Судья Менефи учтиво кивнул головой мельнику.

— Вы почтите нас первым рассказом? — сказал он.

Мельник уселся по-турецки, сдвинул шляпу на самый затылок, чтобы предохранить его от сквозняка.

— Ну, — начал он без всякого смущения, — я разрешаю это затруднение примерно таким манером. Конечно, Редрута здорово поддел этот гусь, у которого хватало денег на всякие игрушки и который пытался отбить у него девушку. Ну, ясно, он идет прямо к ней и спрашивает, фальшивит она или нет. Кому охота, чтобы какой-то хлюст подъезжал с экипажами и золотыми приисками к девушке, на которую вы нацелились? Ну, значит, он идет к ней. Ну, возможно, что он горячится и разговаривает с ней, как с собственной женой, забыв, что чек еще не наличные. Ну, надо думать, что Алисе становится жарко под кофточкой… Ну, она кроет ему в ответ. Ну, он…

— Слушайте, — перебил его пассажир, который не был ничем особенным. — Если бы вы столько размещали ветряных мельниц, сколько раз повторяете «ну», вы бы нажили себе капиталец, верно?

Мельник добродушно усмехнулся.

— Ну, я вам не Гюй де Мопассам, — сказал он весело. — Я выражаюсь просто, по-американски. Ну, она говорит что-нибудь вроде этого: «Мистер Прииск мне только друг, — говорит она, — но он катает меня и покупает билеты в театр, а от тебя этого не дождешься. Что же мне и удовольствия в жизни иметь нельзя? Так ты думаешь?» «Брось эти штучки, — говорит Редрут. — Дай этому щеголю отставку, а то не ставить тебе комнатных туфель под мою тумбочку».

Ну, такое расписание не годится девушке, которая развела пары; если девушка была с характером, такие слова, конечно, пришлись ей не по вкусу. А бьюсь об заклад, что она только его и любила. Может, ей просто хотелось, как это бывает с девушками, повертихвостить немножко, прежде чем засесть штопать Джорджу носки и стать хорошей женой. Но ему попала вожжа под хвост, и он ни тпру ни ну. А она, ясно, понятно, возвращает ему кольцо. Джордж, значит, смывается и начинает закладывать. Да-с! Вот она штука-то какая. А держу пари, что девочка выставила этот рог изобилия в модной жилетке за порог ровно через два дня, как исчез ее суженый. Джордж погружается на товарный поезд и направляет мешок со своими пожитками в края неизвестные. Несколько лет он пьет горькую. А потом анилин и водка подсказывают решение. «Мне остается келья отшельника, — говорит Джордж, — да борода по пояс, да зарытая кубышка с деньгами, которых нет».

Но Алиса, по моему мнению, вела себя вполне порядочно. Она не вышла замуж и, как только начали показываться морщинки, взялась за пишущую машинку и завела себе кошку, которая бежала со всех ног, когда ее звали: «Кис, кис, кис!» Я слишком верю в хороших женщин и не могу допустить, что они бросают парней, с которыми хороводятся, всякий раз как им подвернется мешок с деньгами. — Мельник умолк.

— По-моему, — сказала пассажирка, слегка потянувшись на своем низком троне, — это очаро…

— О мисс Гарленд! — вмешался судья Менефи, подняв руку. — Прошу вас, не надо комментариев! Это было бы несправедливо по отношению к другим соревнующимся. Мистер… э-э… ваша очередь, — обратился судья Менефи к молодому человеку, имевшему агентство.

— Моя версия этой романтической истории такова, — начал молодой человек, робко потирая руки. — Они не ссорились, расставаясь. Мистер Редрут простился с нею и пошел по свету искать счастья. Он знал, что его любимая останется верна ему. Он не допускал мысли, что его соперник может тронуть сердце, такое любящее и верное. Я бы сказал, что мистер Редрут направился в Скалистые горы в Вайоминг, в поисках золота. Однажды шайка пиратов высадилась там и захватила его за работой и…

— Эй! Что за черт? — резко крикнул пассажир, который не был ничем особенным. — Шайка пиратов высадилась в Скалистых горах? Может, вы скажете, как они плыли…

— Высадились с поезда, — сказал рассказчик спокойно и не без находчивости. — Они долго держали его пленником в пещере, а потом отвезли за сотни миль в леса Аляски. Там красивая индианка влюбилась в него, но он остался верен Алисе. Проблуждав еще год в лесах, он отправился с брильянтами…

— С какими брильянтами? — спросил незначительный пассажир почти что грубо.

— С теми, которые шорник показал ему в Перуанском храме, — ответил рассказчик несколько туманно. — Когда он вернулся домой, мать Алисы, вся в слезах, повела его к зеленому могильному холмику под ивой. «Ее сердце разбилось, когда вы уехали», — сказала мать. «А что стало с моим соперником Честером Макинтош?» — спросил мистер Редрут, печально склонив колени у могилы Алисы. «Когда он узнал, — ответила она, — что ее сердце принадлежало вам, он чахнул и чахнул, пока наконец не открыл мебельный магазин в Гранд-Рапидз. Позже мы слышали, что его до смерти искусал бешеный лось около Саут-Бенд, штат Индиана, куда он отправился, чтобы забыть цивилизованный мир». Выслушав это, мистер Редрут отвернулся от людей и, как мы уже знаем, стал отшельником.

— Мой рассказ, — заключил молодой человек, имевший агентство, — может быть, лишен литературных достоинств, но я хочу в нем показать, что девушка осталась верной. В сравнении с истинной любовью она ни во что не ставила богатство. Я так восхищаюсь прекрасным полом и верю ему, что иначе думать не могу.

Рассказчик умолк, искоса взглянув в угол, где сидела пассажирка.

Затем судья Менефи попросил Билдеда Роза выступить со своим рассказом в соревновании на символическое яблоко. Сообщение кучера было кратким.

— Я не из тех живодеров, — сказал он, — которые все несчастья сваливают на баб. Мое показание, судья, насчет рассказа, который вы спрашиваете, будет примерно такое: Редрута сгубила лень. Если бы он сгреб за холку этого Пегаса, который пытался его объехать, и дал бы ему по морде, да держал бы Алису в стойле и надел бы ей узду с наглазниками, все было бы в порядке. Раз тебе приглянулась бабенка, так ради нее стоит постараться. «Пошли за мной, когда опять понадоблюсь», — говорит Редрут, надевает свой стетсон и сматывается. Он, может быть, думал, что это гордость, а по-нашему — лень. Какая женщина станет бегать за мужчиной? «Пускай сам придет», — говорит себе девочка; и я ручаюсь, что она велит парню с мошной попятиться, а потом с утра до ночи выглядывает из окошка, не идет ли ее разлюбезный с пустым бумажником и пушистыми усами.

Редрут ждет, наверно, лет девять, не пришлет ли она негра с записочкой, с просьбой простить ее. Но она не шлет. «Дело не выгорело, — говорит Редрут, — а я прогорел». И он берется за работенку отшельника и отращивает бороду. Да, лень и борода — вот в чем зарыта собака. Лень и борода друг без друга никуда. Слышали вы когда-нибудь, чтобы человек с длинными волосами и бородой наткнулся на золотые россыпи? Нет. Возьмите хоть герцога Молборо или этого жулика из «Стандард Ойл». Есть у них что-нибудь подобное?

Ну а эта Алиса так и не вышла замуж, клянусь дохлым мерином. Женись Редрут на другой — может, и она вышла бы. Но он так и не вернулся. У ней хранятся как сокровища все эти штучки, которые они называют любовными памятками. Может быть, клок волос и стальная пластинка от корсета, которую он сломал. Такого сорта товарец для некоторых женщин все равно что муж. Верно, она так и засиделась в девках. И ни одну женщину я не виню в том, что Редрут расстался с чистыми рубахами и с парикмахерскими.

Следующим по порядку выступил пассажир, который не был ничем особенным. Безымянный для нас, он совершает путь от Парадайза до Санрайз-Сити.

Но вы его увидите, если только огонь в камине не погаснет, когда он откликнется на призыв судьи.

Худой, в рыжеватом костюме, сидит, как лягушка, обхватил руками ноги, а подбородком уперся в колени. Гладкие, пенькового цвета волосы, длинный нос, рот, как у сатира, с вздернутыми, запачканными табаком углами губ. Глаза как у рыбы; красный галстук с булавкой в форме подковы. Он начал дребезжащим хихиканьем, которое постепенно оформилось в слова.

— Все заврались. Что? Роман без флердоранжа? Го, го! Ставлю кошелек на парня с галстуком бабочкой и с чековой книжкой в кармане.

С расставанья у калитки? Ладно! «Ты никогда меня не любила, — говорит Редрут яростно, — иначе ты бы не стала разговаривать с человеком, который угощает тебя мороженым». «Я ненавижу его, — говорит она, — я проклинаю его таратайку. Меня тошнит от его первосортных конфет, которые он присылает мне в золоченых коробках, обернутых в настоящие кружева; я чувствую, что могу пронзить его копьем, если он поднесет мне массивный медальон, украшенный бирюзой и жемчугом. Пропади он пропадом! Одного тебя люблю я». «Полегче на поворотах! — говорит Редрут. — Что я, какой-нибудь распутник из восточных штатов? Не лезь ко мне, пожалуйста. Делить тебя я ни с кем не собираюсь. Ступай и продолжай ненавидеть твоего приятеля. Я обойдусь девочкой Никерсон с авеню Б., жевательной резиной и поездкой в трамвае».

В тот же вечер заявляется Джон Уильям Крез. «Что? Слезы?» — говорит он, поправляя свою жемчужную булавку. «Вы отпугнули моего возлюбленного, — говорит Алиса рыдая. — Мне противен ваш вид». «Тогда выходите за меня замуж», — говорит Джон Уильям, зажигая сигару «Генри Клей». «Что! — кричит она, негодуя. — Выйти за вас? Ни за что на свете, — говорит, — пока я не успокоюсь и не смогу кое-что закупить, а вы не выправите разрешения на брак. Тут рядом есть телефон: можно позвонить в канцелярию мэра». Рассказчик сделал паузу, и опять раздался его циничный смешок.

— Поженились они? — продолжал он. — Проглотила утка жука? А теперь поговорим о старике Редруте. Вот здесь, я считаю, вы тоже все ошиблись. Что превратило его в отшельника? Один говорит: лень, другой говорит: угрызения совести, третий говорит: пьянство. А я говорю: женщины. Сколько сейчас лет старику? — спросил рассказчик, обращаясь к Билдеду Розу.

— Лет шестьдесят пять.

— Очень хорошо. Он хозяйничал здесь, в своей отшельнической лавочке, двадцать лет. Допустим, что ему было двадцать пять, когда он раскланялся у калитки. Таким образом, от него требуется отчет за двадцать лет его жизни, иначе ему крышка. На что же он потратил эту десятку и две пятерки? Я сообщу вам свою мысль. Сидел в тюрьме за двоеженство. Допустим, что у него была толстая блондинка в Сен-Джо и худощавая брюнетка в Скиллет-Ридж и еще одна, с золотым зубом, в долине Ко. Редрут запутался и угодил в тюрьму. Отсидел свое, вышел и говорит: «Будь что будет, но юбок с меня хватит. В отшельнической отрасли нет перепроизводства, и стенографистки не обращаются к отшельникам за работой. Веселая жизнь отшельника — вот это мне по душе. Хватит с меня длинных волос в гребенке и шпилек в сигарном ящике». Вы говорите, что старика Редрута упрятали в желтый дом потому, что он назвал себя царем Соломоном? Дудки. Он и был Соломоном. Я кончил. Полагаю, яблок это не стоит. Марки на ответ приложены. Что-то не похоже, что я победил.

Уважая предписание судьи Менефи — воздерживаться от комментариев к рассказам, никто ничего не сказал, когда пассажир, который не был ничем особенным, умолк. И тогда изобретательный зачинщик конкурса прочистил горло, чтобы начать последний рассказ на приз. Хотя судья Менефи восседал на полу без особого комфорта, это отнюдь не умалило его достоинства. Отблески угасавшего пламени освещали его лицо, чеканное, как лицо римского императора на какой-нибудь старой монете, и густые пряди его почтенных седых волос.

— Женское сердце! — начал он ровным, но взволнованным голосом. — Кто разгадает его? Пути и желания мужчин разнообразны. Но сердца всех женщин, думается мне, бьются в одном ритме и настроены на старую мелодию любви. Любовь для женщины означает жертву. Если она достойна этого имени, то ни деньги, ни положение не перевесят для нее истинного чувства.

Господа присяж… я хочу сказать: друзья мои! Здесь разбирается дело Редрута против любви и привязанности. Но кто же подсудимый? Не Редрут, ибо он уже понес наказание. И не эти бессмертные страсти, которые украшают нашу жизнь радостью ангелов. Так кто же? Сегодня каждый из нас сидит на скамье подсудимых и должен ответить, благородные или темные силы обитают в его душе. И судит нас изящная половина человечества в образе одного из ее прекраснейших цветков. В руке она держит приз, сам по себе незначительный, но достойный наших благородных усилий как символ признания одной из достойнейших представительниц женского суждения и вкуса.

Переходя к воображаемой истории Редрута и прелестного создания, которому он отдал свое сердце, я должен прежде всего возвысить свой голос против недостойной инсинуации, что к отречению от мира его якобы привел женский эгоизм, или вероломство, или любовь к роскоши. Я не встречал женщины столь бездушной или столь продажной. Мы должны искать причину в другом — в более низменной природе и недостойных намерениях мужчины.

По всей вероятности, в тот достопамятный день, когда влюбленные стояли у калитки, между ними произошла ссора. Терзаемый ревностью, юный Редрут покинул родные края. Но имел ли он достаточно оснований поступить таким образом? Нет доказательств ни за, ни против. Но есть нечто высшее, чем доказательство; есть великая, вечная вера в доброту женщины, в ее стойкость перед соблазном, в ее верность даже при наличии предлагаемых сокровищ.

Я рисую себе безрассудного юношу, который, терзаясь, блуждает по свету. Я вижу его постепенное падение и, наконец, его совершенное отчаяние, когда он осознает, что потерял самый драгоценный дар из тех, что жизнь могла ему предложить. При таких обстоятельствах становится понятным и почему он бежал от мира печали, и последующее расстройство его умственной деятельности.

Перейдем ко второй части разбираемого дела. Что мы здесь видим? Одинокую женщину, увядающую с течением времени, все еще ждущую с тайной надеждой, что вот он появится, вот раздадутся его шаги. Но они никогда не раздадутся. Теперь она уже старушка. Ее волосы поседели и гладко причесаны. Каждый день она сидит у калитки и тоскливо смотрит на пыльную дорогу. Ей мнится, что она ждет его не здесь, в бренном мире, а там, у райских врат, и она — его навеки. Да, моя вера в женщину рисует эту картину перед моим внутренним взором. Разлученные навек на земле, но ожидающие: она — предвкушая встречу в Элизиуме, он — в геенне огненной.

— А я думал, что он в желтом доме, — сказал пассажир, который не был ничем особенным.

Судья Менефи раздраженно поежился. Мужчины сидели, опустив головы, в причудливых позах. Ветер умерил свою ярость и налетал теперь редкими, злобными порывами. Дрова в камине превратились в груду красных углей, которые отбрасывали в комнату тусклый свет. Пассажирка в своем уютном уголке казалась бесформенным свертком, увенчанным короной блестящих кудрявых волос. Кусочек ее белоснежного лба виднелся над мягким мехом боа.

Судья Менефи с усилием поднялся.

— Итак, мисс Гарленд, — объявил он, — мы кончили. Вам надлежит присудить приз тому из нас, чей взгляд — особенно, я подчеркиваю, это касается оценки непорочной женственности — ближе всего подходит к вашим собственным убеждениям.

Пассажирка не отвечала. Судья Менефи озабоченно склонился над нею. Пассажир, который не был ничем особенным, хрипло и противно засмеялся. Пассажирка сладко спала. Судья Менефи попробовал взять ее за руку, чтобы разбудить. При этом он коснулся чего-то маленького, холодного, влажного, лежавшего у нее на коленях.

— Она съела яблоко! — возвестил судья Менефи с благоговейным ужасом и, подняв огрызок, показал его всем.

......................................
© Copyright: рассказы новеллы О ГЕНРИ

 


 

   

 
  Читать рассказы О.Генри новеллы - онлайн.  Тексты рассказов О,Генри из сборника Сердце Запада. Короткая проза, классика юмора и сатиры. (О.Henry – Уильям Сидни Портер, Porter) ОГенри - читать произведения онлайн бесплатно.