Жванецкий: тексты произведений 1980-90 годов

Михаил Жванецкий 80-е годы (тексты)
   
Птичий полет
Второе обращение к детям
И видится Ему из космоса
Имя
После разлуки
Добро и зло
В партии
Л-и-ч-н-о-с-т-ь
Этюд

   
Птичий полет
Для  Карцева и Ильченко

Бессонница – размышление от возбуждения и возбуждение от размышлений.
Прохожий

В этом уголке подобраны растения и животные, которые вместе неплохо смотрятся. А здесь собраны люди. Эти деятельны. Эти романтичны. Этих мы держим для контраста.

А это влюбленные. Они ждут друг друга. Лучшие часы их жизни, когда они ждут. Кровь переливается, руки дрожат, ни на что не отвечают. Выигрывает тот, кого дольше ждут.

Эти ребята заняты. Энергичны, сероваты, деловиты или деловито-сероваты. Стремительно идут куда-то, как дворняги, озабоченно бегущие вперед лица и так же внезапно – назад, что у них тоже вперед, создавая у зрителя ощущение, что их очень ждут впереди лица.

И, отыграв озабоченность, войдя к себе и раздевшись, стремительно скучает. И трубку берет только на разговоре, то есть, беря трубку, что-то говорит сам себе, как будто у него непрерывно сидят люди: «Люди у меня, люди». Люди у тебя, люди.

Они – наша энергия. Мы – их природная сообразительность. Они хотят от нас правды, снабжая нас ложью. Сами открыть ничего не могут, но другим могут помешать, отчего тоже приобретают известность.

У них карты с флажками: здесь нет хлеба, здесь нет мяса, здесь нет воды. Здесь зелень хорошая, здесь охота, здесь рыба, здесь воздух. У них карты. А мы ничего друг другу не сообщаем и не поддерживаем друг друга. Мы их радуем жалкой правдой о давке в трамваях.

Да, эти делают карьеру. У них есть главное: они умеют с нами разговаривать. Мы с ними – нет. Они видят нас насквозь, а мы в них ошибаемся. Безошибочно можем сказать одно: это плохой человек, и ошибаемся, – пока до беды далеко, черт разберет. Вот только если нам поручат его застрелить, мы, может, и не сможем, а...

Нас легко обмануть, мы верим словам, а они – предметам. Мы с радостью наблюдаем силу и сплоченность бездарных, разобщенность и инфантильность мудрых.

В этой суете энергичный подымается на поверхность и долго там плавает, пока не попадает под еще более энергичного. А предыдущий спускается к нам и отдыхает.

Здесь отдыхает основной состав. Огромные массы, которым все равно. Это они рубят лес, в котором лежат, и сук, на котором сидят. Они настолько равнодушны, что исполнят любой приказ, и тратят огромные усилия, чтоб ничего не делать. Они сами не читают, пока им не прочтут, и не посмотрят, пока им не покажут. Информация через песни. Книга утомляет. Надо двигать глазами и перелистывать. И в это время нельзя есть, пить и разговаривать. А песню можно слушать хором, маршировать и входить в ворота строем.

А это актеры, писатели. Мы их держим для живости, для того, чтоб зрителям казалось, будто в обществе все есть. Артисты заучивают то, что пишут писатели. А главная задача писателя – быть искренним. Многие ужасно натренировались. Вдохновением и яростью горят глаза сквозь вакуум, в котором он творит. А чаще самозабвенно поет туда, наверх, на луну, или ждет, пока жизнь превратится в воспоминание, чтоб вдруг резануть правду через пятьдесят пять лет, когда первая честность пробивается в соломенных кудрях.

Или драматурги в своих клинических лабораториях подливают, взбалтывают и смотрят на свет чертежи сюжетов, краски характеров, пузырьки эмоций. И поэты, вздрагивающие и вскрикивающие для зрителей. Тут еще песни поют певцы и композиторы, но в одиночестве. Никто уже не подхватывает – надоело, и нет настроения. Подхватывают рублей за десять.

Еще учителя там, в углу. Люди тяжелые, ущербные, легко строчащие телегу наверх. Они тоже должны быть искренними на каждом уроке. А это трудно, так как программа утверждена министерством. И дети, которые дома слышат одно, на улице другое, а в школе третье, никому не верят, не смотрят в глаза и заняты какими-то пустяками, отчего быстро взрослеют и подхватывают общий тон для зрителя.

Да вон в белых халатах профессора, академики, ученые. Многие придают себе внешность Чехова. Работают над своим образом. Настоящих мозговиков здесь не видно. Они в горах, или в лесу, или пьют в лаборатории спирт с жидким азотом, что очень вкусно.

Академику никто не даст оперировать своего ребенка, только чужого или сироту, а также того, к кому никто не приходит, не потому, что он зарежет умышленно, нет, это происходит, как правило, случайно. От отсутствия практики, таланта, наличия апломба и вечной правоты.

Человек «вот видишь, я был прав» оставляет горы трупов, убеждая живых. А те, сообразив, что он добивается не доверия, а подчинения, грустно звенят цепями по ночам. Шепчут: «Эх, мать...» – и снова звенят тихонько.

Ну, оптимисты-юмористы вызывают смех пением и чистым взглядом. Дескать, мы очень полезны. Пожалуйста, пожалуйста, разрешите к столу, пока не расхватали. Целуем крупных, пугаем мелких. И – к столу. Ой! Цыпусик, обаяшка. Трудно небось быть обаятельным все двадцать четыре часа в сутки. А сверкать юмором в запаснике комиссионного за сапоги, за ужин, за позавтракать, за попить кофе? Ястребок маломерный, крохотный ТУ-154 с клювом. То не кровь на клюве, то варенье. Для зрителя.

Ну, женщины делятся сразу на молодых и остальных. Среди остальных – умные, мудрые, с мужским умом, с женским обаянием, любящие жены, матери, производственницы, красавицы, пилоты, парашютисты, и кого там только нет. Целуем. Ваш, ваш и ваш... Целуем.

И молодые правильно суетятся, стараясь до двадцати семи набить до отказа телефонную книжку.

Я очень рад тебя видеть... И я рада... А я очень... И я рада... Но я-то очень рад... И я рада... За этой беседой быстро летит время, а впереди еще столько несделанного. Целуем женскую молодежь и провожаем взглядом. Их век короток.

У мужчин мысль поднимается снизу, у женщин там и остается. Все делается для зрителя. Им готов быть я.

Наблюдаю все это с расстояния четырехсот тридцати двух километров. Здесь холодно и одиноко. Сторонний наблюдатель в худших условиях и хоть приспособился и дышит, но не участвует, а ищет жизнь...

А как пишет, так употребля... так употребляет много слов и повторя... и повторяет самого себя. И чу... и чувствует острые уколы кайфа и теплую волну удовольствия. От собственного, твою... ума. От собственного твою... языка... и... твою... собственной позы стороннего наблюдателя.

Да, есть еще евреи, вечные странники. Вот у кого охота к перемене мест. Вот кто любит холодную курицу и крутые яйца, поражая самодовольных аборигенов наблюдательностью и недовольством. Долгие преследования и крики вслед выработали в них неистребимость таракана. Что для другого яд, для него пища. И все-таки среди них есть непонятно трогательные, беззащитные и талантливые. Господи, да я, например.

Благодаря тысячелетнему отбору голова у них работает, и в небольших количествах они необходимы. И та страна, что ценит голову, а не прическу, их здорово использует, вызывая во рту остальных вкус хвоста и вид задницы.

И чуть не забыл... Вон там, внизу. Средняя Азия. Боже! Киргизия, где я недавно был. Это же надо. Такая страна. Голубой он. Озеро – это он. И он голубой, хоть в ладони, хоть на теле. Голубые брызги. Какая страна. И киргизы не портят. У них свои тысячелетние дела. Повозки, лошади, сено, бараны, дыни, виноград. И не надо их головы забивать летним расписанием Аэрофлота. Кобылу к Аэрофлоту приспособить нельзя. Когда бы вы ни пришли, вы опоздали, то есть самолет летит не в то время, что пассажиры. Справочная говорит «отложили» – значит, он улетел. Вы приезжаете в указанное время – его отложили. Вы в отложенное – он улетел. Вы дежурите возле него, он сидит без керосина, то есть чем больше вы возле него, тем неподвижнее он. Группа киргизов атаковала последний ТУ-104, забетонированный у входа в аэропорт. Не нужен киргизам Аэрофлот. Они привыкли быть там, куда хотели. И тем не менее, продолжая этот разговор, будь он проклят, только самолетом прибываешь в эту сказочную страну, которую портят только магазины и фальшь.

Такая огромная страна, что невозможно остановиться, и надо идти дальше, повторяя самого себя. В этих местах я уже был десять лет тому назад. Я снова здесь. Я решил снова писать о том, что десять лет назад. Интересно, куда это все изменилось за десять лет. Писатель лично потерял юмор и здоровье, наскакивая на предмет спора в течение десяти лет. Уже тогда приятель назвал это борьбой муравья с готическим стилем, тем не менее, находясь у подножия, размахивая листком бумаги и все еще веря, что будущие поколения, изучая следы зубов на камне, найдут и его следы, автор слабел. Искры остроумия сделали его лицо щербатым. А когда он обнаружил по ту сторону постамента благодарных слушателей, укрепляющих конструкцию, он запел «Соловья» Алябьева и отошел на приличное расстояние, где и увидел высоту и прочность струбцины.

С той поры повторяет свой путь только с высоты птичьего полета, то есть четырехсот тридцати двух километров над уровнем общества. Отсюда поля четко делятся на квадраты. Автомобили не дымят, и человеческая деятельность выглядит разумной, поэтому сверху к этому легче хорошо относиться.

Господи, конца и края нет. То есть этому краю нет конца. Дешевая тяга к каламбурам, жажда легкой жизни, крупных заработков и случайных связей характеризует автора. Попадая под обаяние таланта, многие женщины быстро захлопывали и застегивали, с ужасом отпрянув. С другой стороны, какое нам дело до мелкой личности автора, когда неизвестно, кто дольше протянет – очевидцы или эти строки. Тем более что тщеславие автора не простирается за пределы его жизни.

Идем выше. На Севере не был. Поэтому люблю этот край. Представляю тайгу, зиму, охрану природы, строганину, нефть, газ, хотя сибирские художественные произведения отдают экзотикой. Сюжеты без размышлений под собственный язык для них и годятся. Тем не менее люди настоящие, мужчины дружат и так далее.

Чем дальше от центра, тем жизнь веселей и независимей. Люди ходят друг к другу в гости без объявления, привозят обед больному, устному слову верят больше, чем письменному, и не понимают, что от них хотят, а местные власти не могут объяснить. От этого жизнь спокойнее, только лечение хуже, зато здоровье крепче, а по одежде не отличишь.

Огромная, от плюс пятьдесят до минус шестьдесят, страна. «Попробуй победить такую страну», – дохнул в ухо приятель, в восторге от скал. Конечно, Вовик, да я что-то не вижу желающих. Страна непобедима, потому что стирает разницу между мужчиной и женщиной, между мирной и военной жизнью. Для многих переход из очередей в окопы не крах мечты.

Приятель тут же согласился, как они все, и затаил что-то, как они все. Автор в панике, ему очень нравится, как он пишет, и, если это не прекратится, талантливый писатель и восторженный читатель соединятся и мы потерям выход.

Нет, нет, это все-таки длинно, невыстроенно, конец не от логики, а от усталости. Язык не русский, мысль не русская, автор старый. Все старо, истоптано и быво, быво, быво... хотя не так уж плохо. Особенно это местечко... Нет, это уже кайф, это уже вдохновение. Писателя понесло, разбегайся, открывай ворота. Дай взмыть!..

Пока переписывал эту канитель из одной тетрадки в другую, слетал на Камчатку-Петропавловск и рядом. Слетал не то слово, так же как и остальные. Девять часов встаешь, садишься, прислоняешься, ночь длится час, затем рассвет. Из облаков торчат какие-то фигуры, оказывается – сопки. Неделю перестраиваешься на восемь часов назад. Организм дуреет. Но страна – Африка. Старая школьная Африка. Голубой океан и снежные берега, сопки и вулканы. Дымятся. Солнце. Город бурлит. Все в рабочей одежде. Пиво в кофейниках. Рыбы – любой, крабов – любых. Милиционер сует икру. Соученики кормят рыбой, инженеры вялят кету. Конструктора задрал медведь. Малознакомый может одолжить пятьсот рублей. Рыбой пахнет все.

А пограничники! Да, стонут, ненависти в армии нет! Ненависть пропала. Солдат в майке потенциального противника. «На него гаркнешь – он в слезы. Разве это солдат, Михаил Михалыч, это брынза. А “Энтерпрайз”, сука, дежурит неподалеку. Все можно солдату простить, но ”Энтерпрайз”, сука, ему не простит. А если ты песни поешь на языке потенциального противника, ты должен вручную гальюны убирать, пока в тебе ненависть не взыграет».

Сидишь в горячей реке на фоне снежного леса. Товарищи, хоть одно землетрясение для ощущения пребывания... И назавтра – ровно в двенадцать, с гулом, качком и тем животным страхом, что дает только землетрясение. Здорово! Сугробы выше головы. Бензин, джинсы, обувь, доски. Шлюпки в любом количестве на берегу. Океан где-то колошматит, кого-то раздевает и прибивает к берегу. Ходи, ищи свой размер. Никаких проблем с заправкой – ищи бочку, наливай.

Паспортизация коряков: «Когда родился?» – «А когда шторм был и вулкан сильно гремел». – «Ну, пиши: 16 января 1931 года. Хорошо?» – «Очень хорошо». – «А ты когда родился?» – «А когда медведь задрал врача с медсестрой и ярангу разбил». – «Ну, пиши: 26 марта 1948 года». – «Очень хорошо». – «А ты когда?» – «А когда японскую шхуну на берег выкинуло и сильный ветер – шторм был». – «Пиши: 27 апреля 1932 года». – «Очень хорошо, очень хорошо...» Через несколько лет: «Эй, послушай, это ты у нас паспортизацию проводил?» – «Я». – «Почему же мой сын три года на пенсии, а я только через шесть лет должен документы собирать?..»

Ходят чукчи за батарейками и винчестерами в Америку. Дикая пурга. Где Россия, где Америка? Пока чукчи осуществляют вековую мечту интеллигенции свободно ходить из страны в страну, мы возвращаемся, мы летим обратно, нагруженные крабами и летучими рыбами.

Вот мы и здесь. Так сузилось понятие страны, что здесь – это здесь, хоть на юге, хоть на севере. Вот и дома. Мы тут с одной крыской посмотрели друг другу в глаза. Я брился, а она была веселой и любопытной. Мы глянули друг другу в глаза и побежали в разные стороны. Хотя мы оба у себя дома. Да, это наш дом, что уж тут.

А есть еще музыка. И есть еще один очень умный писатель, Андрей Битов. И они должны звучать всегда. Главное в хорошем писателе – память. Первое – запомнить пейзаж, шторм, сумерки, запомнить очень подробно, широко и точно. Второе – подобрать к нему точные слова, к каждому оттенку, для этого их тоже надо помнить, мы в обычном языке их не употребляем. Надо помнить книги, стихи, цитаты, исторические справки. По справочнику их можно только уточнять, но вспомнить должен сам. Ты должен помнить людей, биографии, случаи и помнить массу слов, чтобы их точно подобрать друг к другу. Помнить, невзирая на женщин и выпивки, и жить очень интересно, чтоб очень интересно писать. А я перевожу ощущения в звуки, размышления в слова и отрываю слова от бумаги и разбрасываю их. Ни памяти, ни сюжета. Где действие – признак ремесла?

Дом во дворе напротив содрогнулся от крика, в окне мелькнула женщина в белой разорванной рубахе. Седые космы, вытаращенные глаза... «А-а!!!» Посыпались кастрюли. Она вырывалась на лестницу: «Помогите!» Здоровенный старик оторвал перила и замахнулся. – «А-а! Сема, Изя! Что случилось? А-аа!» – «Ничего, тетя Роза. Это дворник бьет жену. Все в порядке. Он сам сердечник. Ему самому, бедному, вредно. Вот он, бедный, и затих, и перила прибивает».

Есть еще Одесса. Уже больше воображаемая, уже больше придуманная. Уже город, а не явление. Многие годы идет борьба за уравнивание этого города с другими. Многие годы разрушаются три столпа, на которых стояла она: искусство, медицина и флот. Вот и все в порядке. Нет личностей в искусстве, в медицине и на флоте. Никто снизу не беспокоит, можно спать спокойно. Положишь седую голову на подушку… Седина там тоже ранняя. Там тоже нелегко.

Чей был приказ сравнять этот город со всей землей, мы не знаем, но он выполнен. Теперь мы ловим словечко на улице. А у кого оно родится? Как может жить искусство без личности? Как могут лечить безликие, татуированные врачи? Как могут командовать судами бесцветные, запуганные капитаны? Могут, командуют, лечат, привозят и продают. И независимые, несломленные сбежали на Север. Посмотрим, чем закончится процесс, который уже закончился.

А жители ходят. А жители ищут продовольственные и промышленные товары. А жители проклинают приезжих, проклинают людей другой национальности, будучи сами какой-то национальности. Мгновенно собираются в одной точке, если им кажется, что там что-то дают, и мгновенно разбегаются, если точка пустая. Присутствие солнца и моря в их высказываниях имеется, но значительно, но неизмеримо меньше, чем раньше, и встретиться с ними не в рассказах, а в столовке все тяжелей и обидней, и это даже с учетом достижений государственного питания. Прощай, Одесса!

Ребята, тут где-то осуществлен монтаж седьмой гидротурбины и буровики Нефтеюганска вышли сверлом в баре Чарльза Питерса, городок Боумен, штат Техас... Часть нефти ударила у этого гада.

А комитет по борьбе с коррупцией создан в Эфиопии. Молодцы! Эфиопская общественность на стреме. Там обнаружилось поступление в торговый колледж не по баллам, а по блату, и берут взятки муниципалитетчики в счет 1996 года. И фельетонист местной вечерней газеты поклялся устранить отдельный недостаток и поклялся называть в Эфиопии черное черным, чего бы это ему ни стоило, утверждая, что если не называть вещи своими именами, то не найдешь ни вещей, ни имен. Он говорит, что нельзя назвать обман разрывом между словом и делом. А воров – несунами, а демагогию и бред всего лишь словом, не подкрепленным конкретными делами. В общем, этот тип в Эфиопии поклялся совместить названия с понятиями.

Чего это мы застряли в Эфиопии? Видимо, по ассоциации. Прошу вернуться, закрыть дверь и быть хозяином только своего положения, хотя нам это непривычно.

Еще тут худеют многие. Очень многие худеют. Привычка наедаться про запас – от неуверенности в непрерывном снабжении. Но я не из тех, кто худеет. Уж если тебе не повезло и ты встречаешь животом ветер, а лысиной светишь звездам, то смотри вокруг весело и интересно, ибо чаще, чем иногда, спортивность и стройность – от неполноценности и желания сделать карьеру телом и физической быстротой. Еще одно подражание Америке. Ну, вас будет любить (вернее, с вами будет рядом – они таких, как вы, не любят) такая же спортивная женщина. И у вас будут стройные и спортивные дети. И все это будет называться Кембридж или Итон. Здесь это так же неловко, как целовать руку женщине, – ни времени, ни оборудования, да и качество товаров еще очень низкое. Все говорят: одно кофе. И ты говори «одно», не выпирай.

Тем не менее загорелые, спортивные и одинокие – наслаждение. А на работе и в быту дай нашего молчаливого, диковатого, выпившего и закусившего, но чистого и в постиранном. Против худых я. Видели бы вы меня – получили бы удовольствие. Кругленький, лысенький, не дурак выпить, ни другое, ни третье. Нет, серьезно. Стал кайфовать у зеркала. Юношеские портреты вызывают море слез. Был вообще красавец. Цвет беж. Девушки стояли в очереди, чтоб погладить сверху по голове. А в руки не давался. Сам брал, но не давался. Так и не дался. Молодец... Лариса, счастье!..

Так насчет худых. Ну их к черту. Естественно, худым можно быть от изобилия. А в других условиях, то есть лучших, это требует особых забот – гантели, бег, чудовищное желание прожить дольше других, чтоб увидеть что-то другое. Это пахнет инакомыслием.

Гурман слово не наше, а тип наш. За столом он не торопится, ибо он на месте. Близоруко оглядит блюдо. Поправит луковичку, не отрывая глаз, заправит за галстук салфетку. Ножичком придвинет картошечку к мясцу. Расставит удобней горчичку хрен, соль, перец. Чуть повернет блюдо мясцом к себе. Еще раз близко оглядит все и приступает. То есть приступает! Отрезает кусочек мясца… и, нет, не отправляет в рот, а оглядывает его, кончиком ножа поддевает немного горчички, накладывает на кусочек мяса, обмазывает все это пюре, кладет сверху кусочек соленого помидора и отправляет в рот. Теперь не отвлекайте... Задумавшись, но не думая... Ушло... Глоток «Негру де пуркар»... поправил салфетку, огляделся, провел языком изнутри.

Близоруко оглядел блюдо, легко отрезал маленький кусочек бифштекса, обмакнул в поджаристую кровь, покрыл горчичкой, соленым помидором, колечком лука, оглядел, отправил... из глаз покатилась луковичная слеза... Оглядел бокал с вином, отпил. Закончил блюдо, допил вино, вынул салфетку, достал из верхнего кармана зубочистку и стал ждать официанта или с кем-нибудь поговорить.

К вопросу о еде. Некоторые думают, что Гизелла Ципола – певица. А это специально приготовленная куропатка в сухариках. Есть медленно, отщипывая потихоньку, чтобы продлить пение.

Как говорит еще один умный писатель, рядом с нами живут люди на всех ступенях развития человека, и присутствие высокоразвитого индивида в более низкой должности не помогает низкоразвитому, а обижает его.

«Дайте мне личность!» – тут кто-то крикнул. Действительно, из чего складывается личность? Ну, во-первых, она не кричит: «Дайте!», она не стучит по столу: «Мне положено, так уж будьте добры!» Ибо, если говорить по-человечески, что значит – положено, не положено? Кому чего? Или этого всем? А этого кому? А если всем, то почему положено? Должно быть и так.

Дайте ему личность!.. Да, для общества личность – главное, для прогресса, для науки. А в жизни она невыносима. Женщина – терпи, если ученик – возись, сотрудник – выдерживай. Это что, во имя непонятного всеобщего прогресса? Кто ж ее терпит?! Судят ее. Судят и оправдывают, судят и освобождают по амнистии, судят и перебрасывают. Почувствовав всеобщее осуждение, личность забилась, заперлась и исчезла. Она причиняет горе не только себе, с чем бы смирилась, но и близким.

Оглядывая территорию с высоты птичьего полета, то есть четырехсот тридцати двух километров от пресловутого уровня моря, видя редкие стада сайгаков, мечущихся между размножающимися и разводящимися людьми, слышу крик: «Дайте мне личность!» и ответ планового органа: «Дайте мне народонаселение, а без личности протянем».

Когда голос личности стал вопиющим в пустыне, на сцену начали выходить полуавтоматы, издающие глупые приказы и думающие о себе. Почему человека не довести до такого состояния, чтоб он стал самим собой? Если мы уже заговорили о самостоятельности предприятий? Как же самостоятельное предприятие может состоять из несамостоятельных людей? «Я тебе не верю», – поет Алла Пугачева.

Мне иногда кажется, что борьбу за мир надо не только расширять, но и углублять. До самого низа, сюда, к нам. Где мир нам нужен как воздух, где сервис, транспорт, торговля и быт ставят нас по обе стороны прилавка. Нету сил воевать. Давай мириться. Запасемся терпением и подойдем друг к другу. «Вас много – я одна». Действительно. Давай подумаем, как нас уменьшить: прибить или не рожать. Постоим и подумаем. «Не стойте, на всех не хватит». Толково, но не можем разойтись – непонятно все-таки, на ком кончится.

«Не занимайте, я до двух». Хорошо. Будем просто стоять рядом до двух. «Куда лезешь? Не видишь, что здесь битком?» Вижу и лезу. Лезу и вижу. Битком плохо, пешком далеко. И я не хуже других, я позже. Прижавшись к грубияну, едем. Все едем. Даже те, кому надо обратно. Едем, терпим. Приехали.

– Как? Почему? Не зашел, не купил?

– Битком!

– А я не битком?

Ты битком, и я битком. Теснота не моя. Нас много, предмет один. Кто-то должен повышать производительность, улучшать станочный парк. Кто-то должен вкалывать, не будучи сильно заинтересован. Кто-то должен давать высокое качество, не будучи в нем заинтересован. Мы сейчас ищем такого человека. И все будет хорошо. Я тоже за мир во всем мире. Если не добьемся мира снаружи, подохнем все. Не добьемся внутри – подохнем по одному. От грубости. Она пока еще задевает. Нехватки уже никого не задевают. Ну нет так нет. Сегодня этого, завтра того. А оскорбления еще пока задевают, хотя уже не должны. «Дубина очкастая, куда лезешь?» Ну действительно, очкастая, ну, может, и дубина. Чего обижаться? «Осел, ничтожество, последний раз говорю!» Ну осел, ну матом спину обложили. А коробка наша, а обувь есть.

Одиночный мат проникает, а общий греет. Как возбуждает одна и не возбуждает кордебалет.

Мы добьемся мира. Грядет. Всеобщая транквилизация населения, когда всем до лампочки. На вяло крикнутое оскорбление вяло посланный ответ. Снотворное надо продавать в «Союзпечати» и продуктах. Начать с этого.

А мат уже давно никого. Это легкая музыка. Это фон, на котором мы бегаем на работу, ездим в трамвае, говорим о любимой. Главное – из этой тучи мата уловить информацию: так налево или направо? Когда же они все-таки завезут? Ага... Ух ты!.. Ой ты! Ух... Ох!.. В девять тридцать, ясно. А где этот музей? Ух!.. Ох!.. Так!.. И направо.

После того как им овладели дамы, язык стал всеобщим. Какая у тебя работа? Плохая... Что значит – плохая? Ничего не сказал. Ты что делаешь на работе? Ничего? Никакой информации. Что значит – работа плохая? Что значит – ничего не делаю? Видимо, что-то делаешь. Видимо, работа-то ничего. А вот если работа у меня такая... Я там... не делаю – информация есть. Снять мат – не поймем друг друга. Что значит: «Перенесите, пожалуйста, Григорий Петрович», – не понесет, не подымется.

Еще до того как на горизонте появится трактор, уже дикий мат раздается, заглушая рев мотора. Боюсь, что без мата при нашем качестве...

Вопрос в отношениях. Отношения должны быть нормальными. Пока еще добьемся качества, мир прежде всего. Не вовлекаться в бессмысленную борьбу друг с другом, не преследовать отдельного продавца, не искать виноватого в опоздании поездов, в отсутствии товара, ибо борьба друг с другом смысла не имеет.

Тогда мы добьемся мирного неба над каждой головой. Ибо от нас уже ничего не зависит. Скажут – примем правильное решение, скажут – примем неправильное решение, главное – оскорбить нас уже ничего не может.

Странное у нас, своеобразное отношение к слову среди толпы. Толпа в наших краях просто так не собирается, это обычная очередь. Где бы ни бурлила масса, что бы там ни происходило, есть первый и последний, есть отошедший на минуту, и есть который здесь не стоял. Своеобразное отношение к слову. Очередь почему-то организованно и остро ненавидит человека, встающего на ее защиту, выясняющего, где продавец, зовущего завмага. А истошный крик: «Товарищи! Ну что же вы молчите?!» вызывает удушье от ненависти.

Тут не так просто. Наша давка в курсе дела. У нее свой взгляд на защитников и выразителей ее интересов. Наша давка хорошо и долго их знает и привыкла к тому, что такой некоторое время скачет и кричит, потом жиреет, распределяет квартиры и проезжает мимо.

А честный противен. Полное одиночество выразителя интересов накладывает на него печать осатанелости и туберкулеза. Хилый, слюнявый, плохо одетый. По голове – от начальников, по заднице – от своих, и поневоле задумаешься: так ли это все нужно и тем, кого ты защищаешь, и тем, на кого ты налетаешь? Не есть ли это способ заработать на жизнь?

Обобщить тебе не дают ни сверху, ни снизу. А разоблачать отдельный недостаток – как лечить один волос. Наваливаемся страной на одну прачечную, заставляем ее брать повышенные обязательства, вместо того чтобы лучше стирать. Быть борцом за правду у нас – либо прославиться, либо сесть, но, конечно, не добиться правды или порядка. Просто потому, что это никому не нужно. Во всеобщем бедламе всегда можно построить дом, бесплатно съездить на север и подключиться к ТЭЦ. При порядке за все это надо платить.

История России – борьба невежества с несправедливостью.

Автор пишет уже из больницы, и это дает буквам такую силу в строках. Больные и врачи создают болезненно-радостное гулянье по коридору. В половине второго, гремя кружками и ложками, выстраивается кашляющая и пукающая очередь в «кассу», откуда протягивается тарелка с супом и каша. Бесплатное лечение и бесплатное питание характеризуются тем, что за них невозможно заплатить. Отсюда невозможно никак на них влиять. Лечат тебя или гробят, кормят или травят – ты не знаешь и принимаешь из чужих рук кашу и укол в задницу с покорностью коровы.

– Эх, что-то мне уколы хорошие пошли, – обрадовался сосед по палате.

– А мне что-то жжет безумно. Кошмар.

Мы выясняем. Нам уже три дня, как перепутали уколы. Меня кололи от его болезни, его – от моей. Но если им все равно, то и нам все равно.

Больница! Вот где пишут и читают. Больные писатели пишут, больные читатели читают. Именно пневматический больной, в рваном халате и тапочках, лучше всех носится по морям, удирает от погони, а не окликнешь – оторвется от капельницы и пропадет.

Группа атлетов из пятьсот седьмой рассказала ужасную историю. Они уже должны были выписываться перед праздником, а тут один мерзавец опрыскался одеколоном, и их еле откачали... Здоровые, круглые девки, от которых бактерии отпрыгивают, как мячи, носятся по коридорам с клизмами.

– Прошу, девонька. Разрешите для знакомства протянуть вам именно эту часть. Что там у нас, укол или клистир? За что же вы пощечину? Ах, перед уколом.

Рассматривать их ноги одно удовольствие. Жаль, что они на них ходят. Это, конечно, самое неудачное применение для женских ног.

По ночам в эротических местах сосед задыхается, кашляет, включает свет, и потом не вспомнишь, на чем остановился.

В больнице понимаешь, что жизнь есть, потому что есть смерть. Жаль, что они неразлучны.

Что в пьесе у каждого: с пяти лет детство с мамой, папой, школьные годы с друзьями, первая девочка, первая девушка, первая женщина, учеба как работа, работа как учеба, жена, крикливый ребенок, лечение родителей, страшная смерть одного и второго, тяжелая семейная жизнь, непонятные друзья сына, внучка самая любимая на свете, внезапно обнаруженная застарелая болезнь, судорожные поиски заграничных лекарств, хорошего врача, и все.

Ни на кого так не смотрят, как на врача. Ему, чтобы действовать, надо видеть только место – кусочек зада, верхушку легкого, участок кишки – и там подробно штопать, не видя глаз больного. Жизнь у врачей шире и свободней нашей – нет брезгливости.

Тяжелобольной обманывает себя. Больной врач (а таких много) тоже обманывает себя, чтобы общаться, работать. А мы удивляемся, и наше удивление заметно. Мы мешаем им работать, напоминая: помолодел инфаркт, помолодела язва, постарели детские болезни.

Больничное деревенское утро. Залаял один, подхватил другой, и вот вся деревня зашлась. Кашель, мат, сплевывания, гремя ложками-кружками, потянулись к массе. На фоне манной каши просветление прикорневой правой доли. На фоне антибиотиков развился плеврит. На фоне беспробудного праздника – ослабление. Пневмония села на излюбленное место в самой опасной вялой зоне. Это при отсутствии должной реактивности организма на фоне алкоголя, случайных связей, хронических запоров и периодических запретов.

Позвольте перейти к банальностям: каждому дан Господом свой талант, голос, походка и жанр. Хочешь, меняй его, чтоб возвратиться, страдай от зависти, чтоб вызвать слова, похудей, оставив немного. Немного! Немного! Словами никого не защитишь, ничто не предотвратишь. Получив удар, садись за стол, чтоб ответить, чтоб успокоить себя. На месяц уйдя в больницу из общественной жизни, ничего не пропустил, ничего не потерял...

Так на что же потратил столько лет? Другое дело – вороны. Степенный, мудрый народ. Видят далеко. Насыплешь крошек – дальтоники голуби в метре не разберутся, а те издали настораживаются, подходят пешком. Продукт оглядят, не суетясь. Что-то я не видел, чтоб лисица чего-нибудь выманила у вороны. Это Иван Андреевич на людей намекал. А ворона соображает, и не напрасно она садится на телеантенну, вызывая помехи и хохоча, и «кар-р» не напрасно говорит, это что-то сокращенное. И на нас сочувственно смотрит. На ее глазах исчезла чахотка и появился инсульт, потеряно уважение к сифилису из-за СПИДа.

В больнице хорошо видно телевидение. Вот жанр так жанр. Только выключив, что-то сообразишь.

Писатель из-за телевидения не исчез, но читатель пропал. Ну и черт с ним. Сейчас такое время – прыгуны аплодируют прыгунам. Волейболисты кричат на площадке: «Бей, Коля!»

Только актеры понимают, что хотел сказать режиссер, писатели хвалят писателей.

Мы создаем препятствия и подчиняемся им. Очень много жалобщиков, анонимщиков, одной рукой просящих, другой указывающих: накажите этого, теперь этого, теперь этого, теперь этого, пусть у этого не будет этого, теперь у этого отнимите. Мне можете не давать, но у него отнимите, пожалуйста. Различные органы не могут от этого отказаться – сразу станет видно, как они плохо работают. Стукачей много. Среди них – летчики, продавцы, конструкторы, врачи, писатели, прохожие, больные, просто симпатичные мужчины и женщины. В общем, мы все. У нас отняли право наказывать кулаком, и мы пишем и пишем: «Накажите этого, пожалуйста. А теперь этого. Спасибо. Извините».

У многих возник вопрос: «Чего это он так разговорился?» – «А ничего! Если заведусь, могу вообще замолчать! И без меня дикий шум, хотя все молчат. Это не сатира. Просто расшифровываю пузыри утопающих, но никому не навязываюсь, пожалуйста... Хотите сами – пожалуйста».

Такое время. Когда всего мало и всего много. У каждой позиции железная логика. Есть факты для любых теорий. Простое и сложное вызывают удовольствие. Талант и неталант вызывают ажиотаж. Проверку временем выдерживают неинтересные произведения. Бедность и богатство престижны. Растянутое наслаждение в бедности равно сжатому в богатстве. Подчинитель и подчиненный в равном выигрыше.

Время неконкретной сексуальности и полубрака. С изменой в семье покончено. Партнеры в броуновском движении. Смех и слезы вызывает одно и то же. Это время историки будут пропускать – никаких идей, памятников, событий. Смелость каждого – трусость всех. Ум одного – тупость коллектива. Решения, принятые единогласно, вредят всем голосовавшим. У одного хватает ума это понять; всем, кроме энтузиазма, вспомнить нечего.

Тюрьма и воля одинаковы.

Вор и судья убедительны.

Какой же выход? Наверное, сомневаться. Во всем. Сомневаться и решительно поступать. Колебания руля, чтоб машина шла прямо, но решительность, потому что машина должна выехать.


* * * (высказывания)


Можно жить хорошо среди скверной жизни, как жили наши начальники. А можно жить тяжело среди жизни хорошей. Тяжело, а не плохо. Потому что есть выбор.


В последнее время все, кого ни встречаю, в хорошем настроении. Спрашиваю: что такое? Да уже, говорят, все, больше уже невозможно быть в плохом!


Концов счастливых не бывает.
Если счастливый, это не конец.



Бог сказал ему:

«Ты нервен, суетлив,

ленив, обжорлив,

нерешителен, толст,

и несчастлив,

и цели своей никогда не достигнешь,

потому что у тебя ее нет.

Но ты сумеешь описать свой негодный путь.

Целую тебя».


Рвет из наших рядов смерть или отъезд.

Вот он лежит и ждет решения с той или с другой стороны.

Ты смотришь на него.

Его уже нет среди нас.

Ты уже и разговариваешь не с ним, а в его сторону.

Бедные жалкие родственники.

Дайте им уйти. За порог.

Где в конце трубы яркий солнечный свет.

Где одним покой.

А другим сначала.


Боже! Ты мастер пауз. Молю тебя о единственной: между успехом и тревогой.


Наша перестройка веселая, как любовь, когда фригидность снизу, а импотенция сверху.


Вся страна – огромная реанимация.

Слабые стоны: «Нянечка! Сестричка! Братишки! Ребятки!»

Никто не подходит. И постепенно человек плюет на окружающих, потом – на самого себя и ловит высшее наслаждение не мочась, не лечась и не работая.

Что наша жизнь с высот нашей же реанимации – подготовка!


Глупость в ней незаметно перешла в старость.


Второе внезапное обращение к детям

Дети! Ирония спасет вас.

Вас спасет юмор.

Вы уже не те, что мы.

Сегодня меня спросил маленький мальчик восемнадцати лет:

– Михаил Михайлович, как вы думаете, что-нибудь изменится в нашей стране? Мое поколение совершенно безразлично, я единственный, кто задает себе этот вопрос.

– Значит, что-то изменилось.

Дети!

Вы все видите.

Мы не можем воспитать вас.

Нам нечего передать вам, кроме торговых связей.

Кроме приписок, подлогов, краткого содержания частного определения, анализов, рентгенов, обваливающихся потолков, стонущего пола, зависти, плохих воспоминаний, незнания предметов, обычаев, нации.

Бросьте нас.

Не пригодится вам ничего из того.

Начните с самого начала.

Из нас вам не подойдет ничего.

Соберите что-нибудь из арифметики, грамматики и плывите к людям.

Из техники – не сообщим вам.

Из медицины – не сообщим вам.

Из истории – наврем вам.

Из физики – не сообщим.

Из биологии...

Все труднее нам выглядеть людьми – это уже стоит чудовищных усилий и удается единицам.

Извините нам ваше рождение – слепое, как у кошки.

Не ахайте от чужой техники, не восхищайтесь, начните сначала, разберитесь сами и не спрашивайте.

Ответов наших не слушайте.

Советов наших не слушайте.

Леченье наше, ученье наше не принимайте.

Пожалейте нас и уходите.

Что бы мы не говорили, мысленно мы с вами.

Мы давно носим вашу одежду.

Поем ваши песни....

Крадем ваши слова.

Мы жалкие, и не жалейте нас.

Будильники наши.

Кошелки наши.

Идеи наши.

Культура наша.

Не жалейте нас, а пожалейте и уходите.

С вами наша зависть.

С нами ваше прошлое.

И видится Ему из космоса

И видится Ему из космоса живописная картина, но без масла: где-то посередине скалой стоит хорошая жизнь и подбираются к ней с разных сторон какие-то люди. Через крепостное право добирались – не попали, рядом прошли. Через коммунизм добирались – не вышло: слишком в сторону отвалили. Кто-то сказал: через рынок ближе всего, только надо назад отойти и половину продуктов выбросить, чтоб налегке разогнаться. Отошли назад, стали разгоняться. Пока набирали скорость, потеряли последние ориентиры, где именно та хорошая жизнь находится. Чувствуют: где-то рядом, и запах гонит, и музыку слышно.

С криками, воплями проскочили мимо, чуть обратно в феодализм не попали. Снова разворачиваться начали – корму об камни бьет, нос на мель лезет.

Хорошо тем, кто там, в той жизни родился. Стоят они, смотрят сверху, как эти мучаются, подплывая с разных сторон, и кричат: «Левей давай, левей, еще левей!..» А эти приглашают их к себе: «Покажите, направьте изнутри».

Нет, говорят, мы только от себя корректировать можем.

Некоторые вообще кричат: «Давайте в сторону, езжайте своим путем». Своим путем – это опять путем холода и недоеданий, путем отсутствия целей и больших человеческих потерь.

Так и запомнится Господу эта незабываемая картина: стоящая посреди космоса хорошая жизнь и кружащая вокруг нее лайба со всеми своими концами и пробоинами.

Вопрос у меня к Нему, вежливый, на Вы: «Что ж Вы не поможете, Господи?»

Имя

Я сам труслив до невозможности.

Но есть то, на что мы опираемся,

и если его деформировать,

то ходить будем, ныряя и хромая, и лицо будет искажено,

и все будут видеть и перестанут доверять,

и то, чем ты зарабатываешь, – имя твое, оно не может быть слегка испорченным,

оно пропадет начисто.

Зачем лишаться своего имени и ради чего?

Как-то не припомню, чтоб очень хорошо платили за утраченное достоинство или так уж наказывали за сохраненное.

Но за имя твое платили и будут платить благодарностью, услугами, любовью и иногда деньгами.

Потому так раздражает независимость:

невозможно власть к ней применить.

А талант и независимость – как бы уже власть, и другая власть относится к этой с ревностью.

А та, что поумней, пытается сотрудничать.

Хотя сотрудничать невозможно: начинается то, о чем сказано выше.

Лучше всего выразить уважение и оставить в покое.

В этом одиночестве и есть его судьба.

После разлуки

Итак, Одесса, после долгого перерыва, здравствуй! Разные чувства овладевают при выходе на знакомую сцену. Раньше можно было сказать: Одессу нужно беречь. Сегодня нужно сказать: Одессу нужно спасать.

Одесса держалась на трех китах: искусство, медицина, флот. Что такое искусство, медицина, флот? Это люди, личности. Если их выкорчевывать, если одобрительно смотреть, как разбегаются писатели, журналисты, если преследовать редчайших ллойдовских капитанов, загнать их в Тикси, как Никитина, в Ялту, как Дашкова, на Дальний Восток, как Назаренко, то мы получим то, что мы получили. Анкеты у всех в порядке – полный ажур – и нет жизни. Теперь, чтоб что-то поставили в театре – надо пригласить, чтоб вылечили – надо выехать, чтоб спасли – надо позвать с берега.

Долгое время нам внушали, что своеобразие Одессы в промышленности. Нам запрещали говорить одесским языком, нам запрещали петь одесские песни и танцевать под них. Разные бригады из разных городов наводили здесь порядок. И сейчас некоторое среднее руководство одолевает тоска по порядку: «Эх, крепкая рука нужна», «Эх, осадить надо», «Эх, вона что с молодежью, прикрутить надо».

Я только хочу сказать, мы там уже были. Мы только что оттуда. Мы этот край запретов, раздолбов и КПЗ знаем наизусть. Мы там каждую тропку знаем. Результат известен всем, на все запреты и приказы мы ответили огромной неосознанной неподвижностью, очень напоминающей забастовочное движение: ни в одной столовой нельзя было поесть, ни одно пальто нельзя было надеть, ни одна электроника не срабатывала, залы кинотеатров были пустыми, центрами культуры стали очереди. А успехи мы имели там, где не могли проверить сами. Сейчас другое. Сейчас мы испытываем один из тех счастливых моментов, когда мы живем в согласии со своим правительством. Этот момент надо использовать для возрождения Одессы.

В Москве и Ленинграде собираются люди и защищают памятники культуры, старые дома. Вся Одесса – величайший культурный памятник мира.

Напиши в любой афише: «Как пройти на Дерибасовскую», «Одесса улыбается» – в любом месте земли аншлаг обеспечен.

Я счастлив, что я снова в Одессе, Одесса – не Сицилия, нам не свойственно чувство мести, мне достаточно того, что те, кто запрещал, пригласили меня.

Я снова в Одессе, хотя я жизнью обязан Ленинграду, Москве, где я честный член «Одеколона», то есть одесской колонии в Москве. Я жил Одессой, кормился ею, писал для нее, и жаль, что полностью понять меня могли только там, где меня не было. Но когда я летом хожу мимо одесских дач и из-за забора слышу свой голос, что может быть выше этой чести быть понятым еще при жизни?!

Добро и зло

Очень просто определить добро и зло. Очень просто определить доброе дело. Пойти и попробовать его осуществить. Если очень тяжело – значит дело хорошее. Если невозможное – значит очень хорошее. Если начальство сразу уцепилось – иди назад. Думай, сынок, думай.

Где еще найдешь такую систему, чтоб так безошибочно определяла разумное и талантливое. Раньше это все происходило в искусстве – не печаталось самое лучшее, причем очень точно. Литературные критики слова не успевали сказать, как КПСС, КГБ, МВД мигом определяли и то ли произведение, то ли автора конфисковывали.

Сейчас перестали обращать внимание на искусство, перешли на жизнь. И так же здорово получается. Как увидите, с чем борьба идет, – значит, дело хорошее. Земля, фермеры, свободные зоны... Жратвы нет. Но как кто-нибудь возьмется выращивать, все на него наваливаются, и он распластанный все это бросает и лежит пока.

Так же и машину новую. Все машины не дай бог, но как кто-то что-то придумает, все на него наваливаются, и вот он уже бледный лежит отдыхает.

Нигде такой точной определительной системы нет. Плохо, что мы в ней жить должны. И она нас правильно определила: раз мы в ней живем и работаем, значит, мы дерьмо. Либо, наоборот, прикидываемся им, чтоб здесь кое-как жить. А уж кто при этой системе хорошо живет, тот очень большое дерьмо, и ошибки здесь нет. Система – все семьдесят лет работает безошибочно.

Тщательно целую. Твой...

В партии

Почему многие не состоят в партии? Они там в жару в шляпах и в галстуках, в темных костюмах.

Приедешь в безрукавке – «идите переоденьтесь».

Осенью они в серых макинтошах и в серых шляпах. Зимой в ратиновых пальто и пыжиках. Ни одного члена КПСС в кепке или берете на аэродроме я не видел. В шортах не ходят.

Они очень любят целоваться с мужчинами, разбирать постельные вопросы. Кто с кем, когда.

Трясут мужа по заявлению жены. Любят спрашивать: «Где ты был с восьми до одиннадцати, а потом куда пошел? Как ты смел там ночевать?»

Любят собирать совещания у первого, где двести объясняют одному основные законы физики, экономики, химии, но это не помогает, и они опять разбирают: почем купил, где построил, как и с кем спал. Здесь они непревзойденные знатоки.

Чтоб что-нибудь сказать народу, собирают специалистов, выслушивают, но повторить не могут.

Тогда они опять начинают разбираться, кто с кем спал, кто куда упал, кто откуда вылез. В этом им помогают милиция и комитет глубокого бурения.

Спрашивать, как поступить, что вы порекомендуете для неприбыльного предприятия или плохого театра, у них не стоит. Они не ответят и опять будут: кто почем купил, кто с кем спал.

Даже простые вопросы: как снабдить водой, где построить дом, кого привезти в зоопарк? – им лучше не задавать, они устроят разбор: кто с кем спал, потребуют заменить третьего директора четвертым с еще лучшей анкетой.

Вопросами торговли они занимаются со знанием дела, но наладить не могут.

Конечно, управлять они могут, но не знают куда, и продолжают делать карьеру уже в международье, то есть не вверх, а вширь, что опять плохо заканчивается.

Устраивают столкновения не программ, а людей и снова разбирают, кто с кем спал, кто куда ходил.

С ними, конечно, интересно, но вредно, и много злых. Тех, кто спит только с женой.

Кто спит с посторонней – стоит на ковре тоже злой.

Кто ни с кем не спит, злится на них всех.

Так они и разбирают.

Конечно, там много людей невинных, а то и просто нормальных. Цепляться к ним нечего. Но если они посоветовать ничего не могут, а вмешиваются, проще сказать: «Если тебе делать нечего, стой там, смотри, но, пожалуйста, не мешай, люди как-то хотят выбраться на дорогу, а ты одного выберешь – топишь, второго топишь, с национальностями пристаешь. Все уже видят, что тебе делать нечего, стой в стороне, смотри. У тебя и здания есть, и больницы, и санатории – сиди там спокойно, если не можешь что-то предложить».

А вообще, конечно, кто хочет, может туда записаться, но очень многие не выдерживают вот этой ходьбы в одинаковых шляпах, костюмах летом и зимой – пыжик и серое пальто.

И целоваться в жару с мужчиной очень неприятно, если ты мужчина.

А если нет?

Тогда и стой в этой партии, за тобой придут.

Л-и-ч-н-о-с-т-ь

Два года без Райкина. Тридцать шесть лет без Сталина. Двадцать четыре года без Хрущева. Шесть лет без Брежнева. Четыре года без Черненко. Эх, Аркадий Исаакович! Пятьдесят лет Театру миниатюр.

А. И. Р., как всегда, все доделал до конца. Все пристроены. Одним дал театр. Другим дал работу. Третьим дал пищу для воспоминаний, дал театр, мне дал квартиру, рекомендацию в Союз писателей и имя, к нему вопросов нет.

Единственное – не нужно было вызывать в себе любовь, как вообще не нужно вызывать ни в ком любовь, чтоб потом не было слез. Держаться нужно было независимо и строго. Влюбляешься – значит слезы рядом, ты уже содрогаешься ночами, сморкаешься в кружевной платок, любимые духи отброшены, не следишь за собой, появляешься перед ним в синих кругах вокруг глаз, дышишь рядом.

Все время дышишь рядом, пока директор тебе не скажет:

– Миша, Аркадий Исаакович решил с тобой расстаться.

– Как, – не веришь ты. – Он же только что меня обнимал рукой.

– Миша, – говорит он, – Миша...

– Да, да, да...

И ты к последней миниатюре подстегиваешь последний листок, где написано: «Прошу меня по моему собственному желанию...» А Аркадий Исаакович, прочитав и отхохотав все до последнего, начинает пудриться. Он всегда пудрится, когда ему нужно решить. А ты стоишь, ты всегда стоишь, когда решается твоя судьба, и не веришь: нет, нет...

– Да, – говорит А. И. Р. тихо. Он всегда говорит тихо. – Ну что ж, – говорит он, – ты правильно решил.

Как будто это ты решил, и ты киваешь, чтоб его не расстраивать.

– Да, я так решил. – И вы расходитесь.

Он идет в свет, в прожектор, в аплодисменты, а ты идешь вперед лицом. Вот как оно дернется, так ты идешь туда, куда идут все брошенные жены, дети, девушки, мужья, актеры, пенсионеры – к матери, бабушке, чертям, выбираете маршрут и начинаете пить. И лежите в носках, размышляя...

Через три часа и три дня появляется театральный автобус и тебя просят обратно в театр. Ты, падая и не попадая носками в ботинки, с заплаканными ресницами, тушью на лице, оказываешься в Первой советской пятилетке[1][Имеется в виду концертный зал в Ленинграде.], и он снова рукой обнимает тебя...

– Как же ты мог, как же ты мог?

– Да я, мне сказал Чобур: увольняйся. Я уволился, но если вы скажете одно слово...

– Я не об этом...

– А об чем???

– Как ты мог оставить театр без программы?

– Как? Вы же меня уволили???

– Ну и что. Моральный долг у тебя есть?

– Как???

– Иди возьми толстую тетрадь и пиши.

Вы идете, берете толстую тетрадь и пишете, пишете, пишете...

Только почему-то у вас уже не получается...

Потом, вдруг, через пять-шесть лет, звонит директор и говорит: «А. И. Р. хочет, чтобы вы все трое поехали с нами в Венгрию...»

И вы уговариваете своих друзей, и садитесь в поезд, и приезжаете в Ленинград, и появляетесь, допустим, в ДК Горького, и он опять пудрится, а вы опять рядом, и он спрашивает:

– Зачем ты приехал?

– Как? Мне сказали...

– Кто тебе сказал?

– Ну, тут... Как? Вот говорили...

– Кто говорил, кто?

– Ну как же, специально звонили...

– Ну кто, кто? Ты только скажи, кто?

– Как кто? Не помню...

– Ну уж ладно, коль ты здесь, приезжай ко мне вечером, почитай, что ты привез.

И вы читаете, и он смеется, ибо когда он слушает, вы пишете и читаете в десять раз лучше, чем можете. И он спрашивает:

– Кто нас поссорил? Где этот негодяй? Что тогда произошло? Мы должны быть вместе.

– Да, да!!!

– Оставь все, что ты привез. Здесь пять произведений. Мы берем все. Иди и вспомни, кто нас поссорил.

И вы приезжаете в Москву. И вам звонит директор и говорит:

– Из всех понравилась одна, и театр готов ее приобрести. Но неужели нельзя было оставить все на столе, неужели надо было все с собой забирать, чтоб потом с трудом переправлять?

И вы звоните прямо А. И. Р.:

– Аркадий Исаакович, мне сказали, что вы их не можете найти – они на столе.

– Конечно на столе. А кто тебе сказал?

– Как кто? Просто сказали.

– Кто, кто, кто этот мерзавец?

– Ну как кто? Мне позвонили, что вы не можете найти...

– Как не могу? Вот же они. Кто тебе сказал?

– Но вы берете одну?

– Как одну? Все.

– Спасибо.

– Слава, он нашел. Он берет все.

– Нет, Миша, он берет одну, но еще не решил.

И проходит еще один год, и звонит директор:

– А. И. Р. просит тебя что-то написать к юбилею Утесова. Звони ему, он ждет твоего звонка. Только сейчас же.

– Да, да...

– Алло! Аркадий Исаакович, это я... Вы просили меня позвонить.

– Кто тебе сказал?

– Тут сказали, на юбилей Утесова...

– Кто сказал? Что происходит? Ну, если ты сам хочешь, приезжай.

И вы приезжаете, и немножко ждете, пока закончится ужин, и немножко понимаете, что нитки, которые стягивают вас, уже истлели.

– Так что ты хотел?

– К юбилею Утесова.

– Нет, писать не нужно. У меня есть монолог, может, ты его перепишешь?

– Мой, что ли?

– Нет.

– А этот автор где?

– Он здесь, в Москве.

– Жив-здоров?

– Да, жив-здоров.

– Я подумаю.

– Подумай, подумай. И не пропадай.

– Не пропаду.

– Не пропадай.

– Не пропаду.

И с тех пор стараетесь не пропасть, не пропасть...

Мой сложный и любимый Райкин.

Этюд

Чуть пригорелой манной кашей стоял поздний осенний день. Кое-где снег блестел, как молоко.

Хотя многие еще носили плащи сметанного колера с мясным соусом, некоторые были в куртках мягкого тефтельного оттенка.

Жареной рыбой горел закат. Глаза девушек светились темным бородинским хлебом, а волосы – пышным свежим белым караваем.

Лес багряный, как непрожаренный бифштекс, касался кольцевой.

Вода в реке еще не встала и перекатывалась хрустким малосольным огурчиком.

Цветные гвоздики в руках напоминали воздушные высокие салаты из помидоров с майонезом.

Улицы, размеченные сметаной по припущенному рису заполнились черной икрой толпы с вкраплением мелких морковок ГАИ.

Аппетитно звучали голоса, колбасно горели лица.

Черная икра внезапно подалась назад. Гречневой крупой входила армия. Зашкворчали жареным мясом направленные вверх пулеметы. В припущенный рис шлепнулись темные голубцы ОМОНа. И запахло настоящей солдатской перловой кашей цвета хаки.
 
 
Вы читали рассказы (монологи) 1980 годов Михаила Жванецкого:
 
Птичий полет
Второе обращение к детям
И видится Ему из космоса
Имя
После разлуки
Добро и зло
В партии
Л-и-ч-н-о-с-т-ь
Этюд

 
Улыбайтесь, товарищи читатели, дамы и господа!

.................
haharms.ru  

 


 
Главная
   
Жванецкий М - стр 1
Жванецкий М - стр 2
Жванецкий М - стр 3
Жванецкий М - стр 4
Жванецкий М - стр 5
Жванецкий М - стр 6
Жванецкий М - стр 7
Жванецкий М - стр 8
Жванецкий М - стр 9
Жванецкий М - стр 10
Жванецкий М - стр 11
Жванецкий М - стр 12
Жванецкий М - стр 13
Жванецкий М - стр 14
Жванецкий М - стр 15
 
Михаил Жванецкий 1960
Михаил Жванецкий 1970
   

 
         
   

 
 Читать онлайн Жванецкого Михаила: рассказы, монологи, тексты произведений - классика сатиры и юмора на haharms.ru