на главную содержание: Дары волхвов В антракте Фараон и хорал Гармония в природе Золото и любовь С высоты козел Орден колечка Мишурный блеск Горящий светильник Маятник Бляха полицейского Русские соболя Алое платье Гарлемская трагедия Последний лист Страна иллюзий О Генри Постскриптумы О Генри Постскриптумы классика юмора рассказы: хармс рассказы 10 хармс рассказы 20 хармс рассказы 30 хармс рассказы 40 хармс рассказы 50 хармс рассказы 60 хармс рассказы 70 хармс рассказы 80 хармс рассказы 90 хармс рассказы100 анекдоты Хармса вся проза: 1 2 3 4 читаем Зощенко: 20 40 60 80 100 120 140 160 180 200 220 240 260 280 300 320 340 360 380 400 АВЕРЧЕНКО рассказы ТЭФФИ рассказы ДОРОШЕВИЧ рассказы ЧЕХОВ рассказы 1 ЧЕХОВ рассказы 2 ЧЕХОВ рассказы 3 ЧЕХОВ рассказы 4 сборник рассказов 1 сборник рассказов 2 сборник рассказов 3 сборник рассказов 4 сборник рассказов 5 сборник рассказов 6 Зощенко рассказы детям Хармс рассказы детям рассказы для школьников смешные рассказы детям |
О. ГЕНРИ рассказ: Маятник. Рассказы: Во имя традиции, Рыцарь удачиИз сборника рассказов "Горящий светильник" (O. Henry, 1907) Маятник (Перевод М. Лорие) — Восемьдесят первая улица… Кому выходить? — прокричал пастух в синем мундире. Стадо баранов-обывателей выбралось из вагона, другое стадо взобралось на его место. Динг-динг! Телячьи вагоны Манхэттенской надземной дороги с грохотом двинулись дальше, а Джон Перкинс спустился по лестнице на улицу вместе со всем выпущенным на волю стадом. Джон медленно шел к своей квартире. Медленно, потому что в лексиконе его повседневной жизни не было слов «а вдруг?». Никакие сюрпризы не ожидают человека, который два года как женат и живет в дешевой квартире. По дороге Джон Перкинс с мрачным, унылым цинизмом рисовал себе неизбежный конец скучного дня. Кэти встретит его у дверей поцелуем, пахнущим кольдкремом и тянучками. Он снимет пальто, сядет на жесткую, как асфальт, кушетку и прочтет в вечерней газете о русских и японцах, убитых смертоносным линотипом. На обед будет тушеное мясо, салат, приправленный сапожным лаком, от которого (гарантия!) кожа не трескается и не портится, пареный ревень и клубничное желе, покрасневшее, когда к нему прилепили этикетку: «Химически чистое». После обеда Кэти покажет ему новый квадратик на своем лоскутном одеяле, который разносчик льда отрезал для нее от своего галстука. В половине восьмого они расстелят на диване и креслах газеты, чтобы достойно встретить куски штукатурки, которые посыплются с потолка, когда толстяк из квартиры над ними начнет заниматься гимнастикой. Ровно в восемь Хайки и Муни — мюзик-холлная парочка (без ангажемента) в квартире напротив — поддадутся нежному влиянию Delirium Tremens и начнут опрокидывать стулья, в уверенности, что антрепренер Гаммерштейн гонится за ними с контрактом на пятьсот долларов в неделю. Потом жилец из дома по ту сторону двора-колодца усядется у окна со своей флейтой; газ начнет весело утекать в неизвестном направлении; кухонный лифт сойдет с рельсов; швейцар еще раз оттеснит за реку Ялу пятерых детей миссис Зеновицкой; дама в бледно-зеленых туфлях спустится вниз в сопровождении шотландского терьера и укрепит над своим звонком и почтовым ящиком карточку с фамилией, которую она носит по четвергам, — и вечерний порядок доходного дома Фрогмора вступит в свои права. Джон Перкинс знал, что все будет именно так. И еще он знал, что в четверть девятого он соберется с духом и потянется за шляпой, а жена его произнесет раздраженным тоном следующие слова: — Куда это вы, Джон Перкинс, хотела бы я знать? — Думаю заглянуть к Мак-Клоски, — ответит он, — сыграть партию-другую с приятелями. За последнее время это вошло у него в привычку. В десять или в одиннадцать он возвращался домой. Иногда Кэти уже спала, иногда поджидала его, готовая растопить в тигеле своего гнева еще немного позолоты со стальных цепей брака. За эти дела Купидону придется ответить, когда он предстанет перед Страшным судом со своими жертвами из доходного дома Фрогмора. В этот вечер Джон Перкинс, войдя к себе, обнаружил поразительное нарушение повседневной рутины. Кэти не встретила его в прихожей своим сердечным аптечным поцелуем. В квартире царил зловещий беспорядок. Вещи Кэти были раскиданы повсюду. Туфли валялись посреди комнаты, щипцы для завивки, банты, халат, коробка с пудрой были брошены как попало на комоде и на стульях. Это было совсем не свойственно Кэти. У Джона упало сердце, когда он увидел гребенку с кудрявым облачком ее каштановых волос в зубьях. Кэти, очевидно, спешила и страшно волновалась, — обычно она старательно прятала эти волосы в голубую вазочку на камине, чтобы когда-нибудь создать из них мечту каждой женщины — накладку. На видном месте, привязанная веревочкой к газовому рожку, висела сложенная бумажка. Джон схватил ее. Это была записка от Кэти: «Дорогой Джон, только что получила телеграмму, что мама очень больна. Еду поездом четыре тридцать. Мой брат Сэм встретит меня на станции. В леднике есть холодная баранина. Надеюсь, что это у нее не ангина. Заплати молочнику 50 центов. Прошлой весной у нее тоже был тяжелый приступ. Не забудь написать в Газовую компанию про счетчик, твои хорошие носки в верхнем ящике. Завтра напишу. Тороплюсь. Кэти». За два года супружеской жизни они еще не провели врозь ни одной ночи. Джон с озадаченным видом перечитал записку. Неизменный порядок его жизни был нарушен, и это ошеломило его. На спинке стула висел, наводя грусть своей пустотой и бесформенностью, красный с черными крапинками фартук, который Кэти всегда надевала, когда подавала обед. Ее будничные платья были разбросаны впопыхах где попало. Бумажный пакетик с ее любимыми тянучками лежал еще не развязанный. Газета валялась на полу, зияя четырехугольным отверстием в том месте, где из нее вырезали расписание поездов. Все в комнате говорило об утрате, о том, что жизнь и душа отлетели от нее. Джон Перкинс стоял среди мертвых развалин, и странное, тоскливое чувство наполняло его сердце. Он начал, как умел, наводить порядок в квартире. Когда он дотронулся до платьев Кэти, его охватил страх. Он никогда не задумывался о том, чем была бы его жизнь без Кэти. Она так растворилась в его существовании, что стала как воздух, которым он дышал, — необходимой, но почти незаметной. Теперь она внезапно ушла, скрылась, исчезла, будто ее никогда и не было. Конечно, это только на несколько дней, самое большее на неделю или две, но ему уже казалось, что сама смерть протянула перст к его прочному и спокойному убежищу. Джон достал из ледника холодную баранину, сварил кофе и в одиночестве уселся за еду, лицом к лицу с наглым свидетельством о химической чистоте клубничного желе. В сияющем ореоле, среди утраченных благ, предстали перед ним призраки тушеного мяса и салата с сапожным лаком. Его очаг разрушен. Заболевшая теща повергла в прах его ларов и пенатов. Пообедав в одиночестве, Джон сел у окна. Курить ему не хотелось. За окном шумел город, звал его включиться в хоровод бездумного веселья. Ночь принадлежала ему. Он может уйти, ни у кого не спрашиваясь, и окунуться в море удовольствий, как любой свободный, веселый холостяк. Он может кутить хоть до зари, и гневная Кэти не будет поджидать его с чашей, содержащей осадок его радости. Он может, если захочет, играть на бильярде у Мак-Клоски со своими шумными приятелями, пока Аврора не затмит своим светом электрические лампы. Цепи Гименея, которые всегда сдерживали его, даже если доходный дом Фрогмора становился ему невмоготу, теперь ослабли, — Кэти уехала. Джон Перкинс не привык анализировать свои чувства. Но, сидя в покинутой Кэти гостиной (десять на двенадцать футов), он безошибочно угадал, почему ему так нехорошо. Он понял, что Кэти необходима для его счастья. Его чувство к ней, убаюканное монотонным бытом, разом пробудилось от сознания, что ее нет. Разве не внушают нам беспрестанно при помощи поговорок, проповедей и басен, что мы только тогда начинаем ценить песню, когда упорхнет сладкоголосая птичка, или ту же мысль в других, не менее цветистых и правильных формулировках? «Ну и дубина же я, — размышлял Джон Перкинс. — Как я обращаюсь с Кэти? Каждый вечер играю на бильярде и выпиваю с дружками, вместо того чтобы посидеть с ней дома. Бедная девочка всегда одна, без всяких развлечений, а я так себя веду! Джон Перкинс, ты последний негодяй. Но я постараюсь загладить свою вину. Я буду водить мою девочку в театр, развлекать ее. И немедленно покончу с Мак-Клоски и всей этой шайкой». А за окном город шумел, звал Джона Перкинса присоединиться к пляшущим в свите Момуса. А у Мак-Клоски приятели лениво катали шары, практикуясь перед вечерней схваткой. Но ни венки и хороводы, ни стук кия не действовали на покаянную душу осиротевшего Перкинса. У него отняли его собственность, которой он не дорожил, которую даже скорее презирал, и теперь ему недоставало ее. Охваченный раскаянием, Перкинс мог бы проследить свою родословную до некоего человека по имени Адам, которого херувимы вышибли из фруктового сада. Справа от Джона Перкинса стоял стул. На спинке его висела голубая блузка Кэти. Она еще сохраняла подобие ее очертаний. На рукавах были тонкие, характерные морщинки — след движения ее рук, трудившихся для его удобства и удовольствия. Слабый, но настойчивый аромат колокольчиков исходил от нее. Джон взял ее за рукава и долго и серьезно смотрел на неотзывчивый маркизет. Кэти не была неотзывчивой. Слезы — да, слезы — выступили на глазах у Джона Перкинса. Когда она вернется, все пойдет иначе. Он вознаградит ее за свое невнимание. Зачем жить, когда ее нет? Дверь отворилась. Кэти вошла в комнату с маленьким саквояжем в руке. Джон бессмысленно уставился на нее. — Фу, как я рада, что вернулась, — сказала Кэти. — Мама, оказывается, не так уж больна. Сэм был на станции и сказал, что приступ был легкий и все прошло вскоре после того, как они послали телеграмму. Я и вернулась со следующим поездом. До смерти хочется кофе. Никто не слышал скрипа и скрежета зубчатых колес, когда механизм третьего этажа доходного дома Фрогмора повернул обратно на прежний ход. Починили пружину, наладили передачу — лента двинулась, и колеса снова завертелись по-старому. Джон Перкинс посмотрел на часы. Было четверть девятого. Он взял шляпу и пошел к двери. — Куда это вы, Джон Перкинс, хотела бы я знать? — спросила Кэти раздраженным тоном. — Думаю заглянуть к Мак-Клоски, — ответил Джон, — сыграть партию-другую с приятелями. Во имя традиции (Перевод В. Жак) Есть в году один день, который принадлежит нам. День, когда все мы, американцы, не выросшие на улице, возвращаемся в свой отчий дом, лакомимся содовым печеньем и дивимся тому, что старый колодец гораздо ближе к крыльцу, чем нам казалось. Да будет благословен этот день! Нас оповещает о нем президент Рузвельт.[113] Что-то говорится в эти дни о пуританах, только никто уже не может вспомнить, кто они были. Во всяком случае, мы бы, конечно, намяли им бока, если б они снова попробовали высадиться здесь. Плимут Рокс?[114] Вот это уже более знакомо. Многим из нас пришлось перейти на курятину, с тех пор как индейками занялся могущественный Трест. Не иначе, кто-то в Вашингтоне заранее сообщает им о дне праздника. Великий город, расположенный на восток от поросших клюквой болот, возвел День Благодарения в национальную традицию. Последний четверг ноября — это единственный день в году, когда он признает существование остальной Америки, с которой его соединяют паромы. Это единственный чисто американский день. Да, единственный чисто американский праздник. А теперь приступим к рассказу, из которого будет видно, что и у нас, по эту сторону океана, существуют традиции, складывающиеся гораздо быстрее, чем в Англии, благодаря нашему упорству и предприимчивости. Стаффи Пит уселся на третьей скамейке направо, если войти в Юнион-сквер с восточной стороны, у дорожки напротив фонтана. Вот уже девять лет, как в День Благодарения он приходил сюда ровно в час дня и садился на эту скамейку, и всегда после этого с ним происходило нечто — нечто в духе Диккенса, от чего жилет его высоко вздымался у него над сердцем, да и не только над сердцем. Но в этот год появление Стаффи Пита на обычном месте объяснялось скорее привычкой, чем чувством голода, приступы которого, по мнению филантропов, мучают бедняков именно такими длительными интервалами. Пит, безусловно, не был голоден. Он пришел с такого пиршества, что едва мог дышать и двигаться. Глаза его, напоминавшие две ягоды бесцветного крыжовника, казались воткнутыми во вздутую, лоснящуюся маску. Дыханье с присвистом вырывалось из его груди, сенаторские складки жира на шее портили строгую линию поднятого воротника. Пуговицы, неделю тому назад пришитые к его одежде сострадательными пальчиками солдат Армии Спасения, отскакивали, как зерна жареной кукурузы, и падали на землю у его ног. Он был в лохмотьях, рубашка его была разорвана на груди, и все же ноябрьский ветер с колючим снегом нес ему только желанную прохладу. Стаффи Пит был перегружен калориями — последствие экстраплотного обеда, начатого с устриц, законченного сливовым пудингом и включавшего, как показалось Стаффи, все существующее на свете количество индеек, печеной картошки, салата из цыплят, слоеных пирогов и мороженого. И вот он сидел, отупевший от еды, и смотрел на мир с презрением, свойственным только что пообедавшему человеку. Обед этот выпал на его долю случайно: Стаффи проходил мимо кирпичного особняка на Вашингтон-сквере в начале Пятой авеню, в котором жили две знатные старые леди, питавшие глубокое уважение к традициям. Они полностью игнорировали существование Нью-Йорка и считали, что День Благодарения объявляется только для их квартала. Среди почитаемых ими традиций была и такая — ровно в полдень в День Благодарения они высылали слугу к черному ходу с приказанием зазвать первого голодного путника и накормить его на славу. Вот так и случилось, что, когда Стаффи Пит, направляясь в Юнион-сквер, проходил мимо, дозорные старых леди схватили его и с честью выполнили обычай замка. После того как Стаффи десять минут смотрел прямо перед собой, он почувствовал желание несколько расширить свой кругозор. Медленно и с усилием он повернул голову налево. И вдруг глаза его полезли на лоб от ужаса, дыханье приостановилось, а грубо обутые ступни коротких ног нервно заерзали по гравию. Пересекая Четвертую авеню и направляясь прямо к скамейке, на которой сидел Стаффи, шел Старый Джентльмен. Ежегодно в течение девяти лет в День Благодарения Старый Джентльмен приходил сюда и находил Стаффи Пита на этой скамейке. Старый Джентльмен пытался превратить это в традицию. Каждый раз, найдя здесь Стаффи, он вел его в ресторан и угощал сытным обедом. В Англии такого рода вещи происходят сами собой, но Америка — молодая страна, и девять лет — не такой уж маленький срок. Старый Джентльмен был убежденным патриотом и смотрел на себя как на пионера американских традиций. Чтобы на вас обратили внимание, надо долгое время делать одно и то же, никогда не сдаваясь, с регулярностью, скажем, еженедельного сбора десятицентовых взносов в промышленном страховании или ежедневного подметания улиц. Прямой и величественный, Старый Джентльмен приближался к фундаменту создаваемой им Традиции. Правда, ежегодное кормление Стаффи Пита не имело общенационального значения, как, например, Великая Хартия или джем к завтраку в Англии. Но это уже был шаг вперед. В этом чувствовалось даже что-то феодальное. Во всяком случае, это доказывало, что и в Нью… гм… в Америке могли создаваться традиции. Старый Джентльмен был высок и худ, и ему было шестьдесят лет. Одет он был во все черное и носил старомодные очки, которые не держатся на носу. Волосы его по сравнению с прошлым годом еще больше поседели, и казалось, что он еще тяжелее опирается на свою толстую сучковатую трость с изогнутой ручкой. Завидя своего благодетеля, Стаффи начал дрожать и скулить, как ожиревшая болонка при приближении уличного пса. Он бы с радостью спасся бегством, но даже сам Сантос-Дюмон[115] не сумел бы поднять его со скамейки. Мирмидоны двух старых леди добросовестно сделали свое дело. — С добрым утром, — сказал Старый Джентльмен. — Я рад видеть, что превратности минувшего года пощадили вас и что вы по-прежнему бродите в полном здравии по прекрасному белому свету. За это одно да будет благословен объявленный нам День Благодарения! Если вы теперь пойдете со мной, любезнейший, то я накормлю вас таким обедом, который приведет ваше физическое состояние в полное соответствие с состоянием вашего духа. Все девять лет Старый Джентльмен произносил в этот торжественный день одну и ту же фразу. Сами эти слова превратились уже в традицию, почти как текст Декларации независимости. Раньше они всегда звучали дивной музыкой в ушах Стаффи Пита. Но сейчас взгляд его, обращенный на Старого Джентльмена, был полон муки. Мелкий снег едва не вскипал, падая на его разгоряченный лоб. А Старый Джентльмен поеживался от холода и поворачивался спиной к ветру. Стаффи всегда удивляло, почему его благодетель произносил свою речь грустным голосом. Он не знал, что в эту минуту Старый Джентльмен особенно жалел, что у него нет сына — сына, который бы приходил сюда после его смерти, гордый и сильный, и говорил бы какому-нибудь последующему Стаффи: «В память моего отца…» Вот тогда это была бы настоящая традиция! Но у Старого Джентльмена не было родственников. Он снимал комнаты в семейном пансионе, в ветхом каменном особняке на одной из тихих уличек к востоку от Парка. Зимой он выращивал фуксии в теплице размером с дорожный сундук. Весной он участвовал в пасхальном шествии. Летом он жил на ферме в горах Нью-Джерси и, сидя в плетеном кресле, мечтал о бабочке ornithoptera amphrisius, которую он надеялся когда-нибудь найти. Осенью он угощал обедом Стаффи. Таковы были дела и обязанности Старого Джентльмена. Полминуты Стаффи Пит смотрел на него, беспомощный, размякший от жалости к самому себе. Глаза Старого Джентльмена горели радостью жертвования. С каждым годом лицо его становилось все морщинистей, но его черный галстук был завязан таким же элегантным бантом, белье его было так же безукоризненно чисто и кончики седых усов так же изящно подвиты. Стаффи издал звук, похожий на бульканье гороховой похлебки в кастрюле. Этот звук, всегда предшествовавший словам, Старый Джентльмен слышал уже в девятый раз и был вправе принять его за обычную для Стаффи формулу согласия: «Благодарю, сэр. Я пойду с вами. Очень вам признателен. Я очень голоден, сэр». Прострация, вызванная переполнением желудка, не помешала Стаффи осознать, что он является участником создания традиции. В День Благодарения его аппетит не принадлежал ему; по священному праву обычая, если не по официальному своду законов, он принадлежал доброму Старому Джентльмену, который первым сделал на него заявку. Америка, конечно, свободная страна, но для того, чтобы традиция могла утвердиться, должен же кто-то стать повторяющейся цифрой в периодической дроби. Не все герои — герои из стали и золота. Есть и такие, которые размахивают оружием из олова и плохо посеребренного железа. Старый Джентльмен повел своего ежегодного протеже в ресторан, к югу от Парка, к столику, за которым всегда происходило пиршество. Их уже знали там. — Вот идет этот старикашка со своим бродягой, которого он каждый День Благодарения кормит обедом, — сказал один из официантов. Старый Джентльмен уселся у стола, с сияющим лицом поглядывая на краеугольный камень будущей древней традиции. Официанты уставили стол праздничной едой — и Стаффи с глубоким вздохом, который был принят за выражение голода, поднял нож и вилку и ринулся в бой, чтобы стяжать себе бессмертные лавры. Ни один герой еще не пробивался с таким мужеством сквозь вражеские ряды. Суп, индейка, отбивные, овощи, пироги исчезали, едва их успевали подавать. Когда Стаффи, сытый по горло, вошел в ресторан, запах пищи едва не заставил его обратиться в позорное бегство. Но, как истинный рыцарь, он поборол свою слабость. Он видел выражение лучезарного счастья на лице Старого Джентльмена — счастья более полного, чем давали ему даже фуксии и ornithoptera amphrisius, — и он не мог огорчить его. Через час, когда Стаффи откинулся на спинку стула, битва была выиграна. — Благодарю вас, сэр, — просвистел он, как дырявая паровая труба, — благодарю за славное угощение. Потом, с остекленевшим взором, он тяжело поднялся на ноги и направился в сторону кухни. Официант крутнул его, как волчок, и подтолкнул к выходной двери. Старый Джентльмен аккуратно отсчитал один доллар и тридцать центов серебром за съеденный Стаффи обед и оставил пятнадцать центов на чай официанту. Они расстались, как обычно, у дверей. Старый Джентльмен повернул на юг, а Стаффи на север. Дойдя до первого перекрестка, Стаффи остановился, постоял с минуту, потом стал как-то странно топорщить свои лохмотья, как сова топорщит перья, и упал на тротуар, словно пораженная солнечным ударом лошадь. Когда приехала скорая помощь, молодой врач и шофер тихонько выругались, с трудом поднимая грузное тело Стаффи. Запаха виски не чувствовалось, оснований отправлять его в полицейский участок не было, и поэтому Стаффи со своими двумя обедами поехал в больницу. Там его положили на койку, и начали искать у него какую-нибудь редкую болезнь, которую на нем можно было бы попробовать лечить с помощью хирургического ножа. А час спустя другая карета скорой помощи доставила в ту же больницу Старого Джентльмена. Его тоже положили на койку, но заговорили всего лишь об аппендиците, так как внешность его внушала надежду на получение соответствующего гонорара. Но вскоре один из молодых врачей, встретив одну из молодых сестер, глазки которой ему очень нравились, остановился поболтать с нею о поступивших больных. — Кто бы мог подумать, — сказал он, — что у этого симпатичного старого джентльмена острое истощение от голода. Это, по-видимому, потомок какого-нибудь старинного, гордого рода. Он признался мне, что уже три дня не имел ни крошки во рту. Рыцарь удачи (Перевод Е. Коротковой) Гастингс Бошан Морли не спеша шел через Юнион-сквер, с жалостью поглядывая на сотни людей, развалившихся на скамейках. Ну и сборище, подумал он; небритые физиономии мужчин выражают звериную тупость; женщины неловко ерзают, не зная, куда девать ноги, болтающиеся на четыре дюйма выше гравия дорожки. Был бы я мистер Карнеги или мистер Рокфеллер, думал он, я бы сунул во внутренний карман несколько миллионов, созвал всех управляющих парками и велел во всех парках мира поставить такие скамейки, чтобы женщины, сидя на них, доставали до земли ногами. А уж потом, если будет охота, я бы укомплектовал библиотеки для городов, которые согласны за них уплатить, или понастроил для сумасшедших профессоров санатории и назвал их колледжами. Вот уже сколько лет общества защиты женских прав домогаются для своих подопечных равенства с мужчинами. А чего добились? Того, что, сидя на скамейке, женщины вынуждены судорожно сдвигать лодыжки и скрести высокими каблучками воздух на почтительном расстоянии от земли. Начинать надо с самого основания, милые дамы. Ощутите сперва под ногами твердую почву, а уж потом тянитесь к высотам эмансипации. Гастингс Бошан Морли одевался изящно и обдуманно. К этому толкал его инстинкт — результат рождения и воспитания. Душа людская скрыта от нас, нам не дано проникнуть взглядом за крахмальную манишку, потому мы ограничимся тем, что послушаем разговоры нашего героя и последим за его передвижениями. В карманах у Морли не было ни цента, но он с улыбкой жалости взирал на сотню чумазых горемык, в чьих карманах было не более и будет не более, к тому времени, когда первые солнечные лучи окрасят в желтый цвет высокое строение к западу от сквера, похожее на нож для разрезывания бумаги. Он, Морли, к тому времени не будет нуждаться в деньгах. Закат не раз застигал его с пустыми карманами, рассвет — только с набитыми. Первым делом он отнес в дом одного священника на Мэдисон-авеню фальшивое рекомендательное письмо, якобы врученное благочестивому подателю неким пастором из Индианы. Сие послание, приправленное увлекательным рассказом о денежном переводе, не доставленном в срок, помогло ему разжиться пятью долларами. Морли ушел с этой добычей, но в двадцати шагах от двери его ждала засада — бледнолицый жирный мужчина грозно воздел над ним красный кулак и громовым голосом потребовал возврата старого долга. — А, Бергман, вы ли это, старина? — сладкозвучно пропел Морли. — Я как раз нес вам деньги. Только сегодня утром получил от тетки перевод. Они там адрес перепутали, вот в чем была загвоздка. Свернемте-ка за угол, с меня кое-что причитается. Повезло, что встретил вас. Теперь не надо к вам идти. Четыре рюмки возвратили Бергману душевное равновесие. Когда Морли бывал при деньгах, он держался с таким апломбом, что даже банк Ротшильда не решился бы взыскать с него взятую до востребования ссуду. Пребывая без гроша, он блефовал на полтона ниже, но лишь немногие разбираются в полутонах. — Приходите ко мне сафтра с эти деньги, мистер Морли, — сказал Бергман. — Эсфините, что я так на вас напаль. Но я не видеть вас уже три месяц. Прозит! Когда Морли удалился, кривая улыбка блуждала на его бледном, чисто выбритом лице. Его насмешил доверчивый, падкий на выпивку немец. Двадцать девятой улицы впредь надо будет избегать. Он и не знал, что Бергман ходит иногда этой дорогой. Пройдя два квартала к северу, Морли остановился у дверей особняка с тщательно занавешенными окнами и постучал особым манером. Дверь приоткрылась ровно настолько, насколько позволила шестидюймовая цепочка, и в просвете возникла надменная черная физиономия африканца стража. Морли впустили. В густом дыму комнаты на третьем этаже он минут десять проторчал над вращающимся крутом рулетки. Потом неверными шагами сошел вниз и был выброшен на улицу надменным стражем. Сорок центов серебром, все, что осталось от пятидолларового капитала, бренчали в его кармане. На углу он в нерешительности замедлил шаги. В ярко освещенных окнах расположенной через дорогу аптеки ослепительно сверкали никелем и хрусталем сатуратор и стаканы. К этому учреждению направлялся пятилетний малец, выступая так важно, что не оставалось сомнений: ему поручена ответственная миссия, быть может, знаменующая вступление в пору зрелости. Он что-то сжимал в кулачке, крепко, всем напоказ, гордо, демонстративно. Морли остановил его с обворожительной улыбкой и ласково заговорил. — Куда? — переспросил малыш. — Я в аптеку иду, за лекавством. Мне мама доллав на микстуву дала. — Ах, вот оно что! — воскликнул Морли. — Мы уже такие взрослые мужчины, что мама дает нам поручения. Провожу-ка я тебя, пожалуй, человечек, а то как бы ты не угодил под автомобиль. По дороге купим шоколадку. Или мы предпочитаем лимонные леденцы? Морли ввел ребенка за руку в аптеку. Взяв рецепт, в который были завернуты деньги, он вручил его аптекарю. На его лице играла хищная, отеческая, тонкая и мудрая улыбка. — Aqua pura,[116] одна пинта, — сказал он. — Хлористый натрий,[117] десять гран. Изготовить раствор. И не пытайтесь меня облапошить, потому что мне известно, сколько галлонов Н2О содержится в Кротонском резервуаре, а второй ингредиент я неизменно употребляю с картофелем. — Пятнадцать центов, — сказал аптекарь, выполнив заказ подмигнул. — Вижу, вы разбираетесь в фармацевтике. Вообще-то мы берем за это доллар. — С дураков, — усмехнулся Морли. Заботливо сунув малышу в объятия обернутую бумагой бутылку, Морли довел его до перекрестка. Восемьдесят пять центов, сэкономленные благодаря познаниям в химии, он опустил в собственный карман. — Не забывай об автомобилях, сынок, — бодро посоветовал он своей юной жертве. Внезапно два трамвая устремились с двух сторон на малыша. Морли ринулся им наперерез, схватил за шиворот несовершеннолетнего посланца и оттащил в безопасное место. Лишь на углу своего квартала дитя было отпущено восвояси, обманутое, счастливое и липкое от дешевого дрянного леденца, купленного во фруктовом ларьке у итальянца. А Морли зашел в ресторан и заказал филе и пинту недорогого шато брейе. Он хохотал беззвучно, но от всей души, и официант позволил себе высказать предположение, что посетитель получил приятное известие. — Да вовсе нет, — ответил Морли, редко вступавший в разговоры. — Приятное известие тут ни при чем. Можете вы мне назвать три категории людей, которых проще всего одурачить во всяческих сделках? — А как же, — сказал официант, разглядывая изысканно повязанный галстук Морли и прикидывая в уме, какие он сулит чаевые. — В августе месяце это оптовые закупщики одежды из южных штатов, потом молодожены со Статен-Айленда, потом… — Чушь, — фыркнул Морли. — Мужчины, женщины и дети — вот правильный ответ. Мир… или, скажем, Нью-Йорк в пределах той черты, куда заплывают летом купальщики с лонг-айлендских пляжей, кишит простаками. Две лишних минуты на рашпере, Франсуа, превратили бы этот кусок в блюдо, достойное джентльмена. — Если вы считаете, что мясо недодержано, — сказал официант, — я могу… Морли остановил его жестом… чуть страдальческим жестом. — Сойдет и так, — сказал он великодушно. — А теперь зеленый шартрез, холодный и demi-tasse.[118] Потом Морли степенно вышел из ресторана и остановился на углу, где перекрещивались две торговые артерии города. С сиротливым десятицентовиком в кармане он, стоя на краю тротуара, обозревал уверенным, скептическим и веселым взглядом катившие мимо потоки людей. В эти воды ему предстояло забросить невод и выудить рыбку для обеспечения своих насущных запросов и нужд. Почтенный Исаак Уолтон[119] и вполовину не был так уверен в себе и так сведущ в тайнах наживкологии. Веселая компания — две женщины, двое мужчин — налетела на него с восторженными воплями. Они спешат на вечеринку — куда он исчез? — две недели ни слуху ни духу — какая счастливая встреча! Они окружили его, закружили — пойдем с нами и никаких — и так далее и тому подобное. Одна из дам, с чьей шляпки склонялось к плечу пышное белое перо, тронула Морли за рукав, метнула на спутников победный взгляд «смотрите, мол, как он послушен мне» и добавила к просьбам друзей свое августейшее повеление. — Не берусь описать вам, — патетически произнес Морли, — как печально мне отказываться от такого удовольствия. Но я жду моего друга Карузерса из нью-йоркского яхт-клуба, он должен заехать за мной сюда в восемь на автомобиле. Белое перо взметнулось; четверка, суетливая, как мошкара под фонарем, устремилась навстречу забавам. Поигрывая десятицентовиком в кармане, Морли весело смеялся про себя. — Фасад, — бормотал он в упоении, — фасад важнее всего. Фасад — козырь в любой игре. Чего им только не подсунешь — мужчинам, женщинам и детям — фальшивки, пузырьки с соленой водой, чего им только не подсунешь, прикрывшись солидным фасадом! Старик в мешковатом костюме, с внушительным зонтом и неухоженной бородой, выпрыгнул из пучины трамваев и кебов на тротуар рядом с Морли. — Прошу прощения за беспокойство, приятель, — сказал он. — Вам случайно не попадался тут такой Соломон Смозерс? Он приходится мне сыном, и я приехал из Элленвилла его навестить. Сдохнуть мне, коли я помню, куда задевал адрес. — Нет, я его не знаю, сэр, — сказал Морли, опуская веки и пряча радостный блеск глаз. — Советую вам обратиться в полицию. — В полицию! — возмутился старик. — Ничего я такого не сделал, чтобы таскаться по полициям. Я приехал в гости к Солу, вот и все. Он живет в пятиэтажном доме, так он написал мне. Ежели вы кого-нибудь знаете, кого так зовут, и можете… — Я ведь сказал уже, что не знаю, — холодно отрезал Морли. — Ни с какими Смизерсами я не знаком и советую вам… — Не Смизерс, а Смозерс, — с надеждой поправил приезжий. — Плотный такой, конопатый, двадцать девять лет, нет двух передних зубов, пять футов росту… — Ах, Смозерс, — вскричал Морли. — Сол Смозерс? Как же мне его не знать, он живет на нашей улице в соседнем доме. А я думал, вы сказали Смизерс. Морли взглянул на часы. Часы нужны непременно. Стоят они всего доллар. Лучше поголодать, нежели лишить себя механизма, прикрытого латунными крышками, или девяностовосьмицентового хронометра из тех, по которым, как уверяют часовщики, регулируется железнодорожное движение. — Мы с епископом лонг-айлендским, — сказал Морли, — условились встретиться в восемь на этом углу, чтобы отобедать вместе в Клубе Зимородков. Но не могу же я покинуть посреди улицы папашу моего друга Сола Смозерса. Мистер Смозерс, клянусь вам святым Суизином, нигде люди не работают так тяжко, как у нас на Уолл-стрит. Сказать, что мы устаем, — значит ничего не сказать! В тот момент, когда вы ко мне обратились, я как раз собирался перейти на ту сторону и пропустить стакан имбирного пива с глоточком хереса. Я непременно хочу проводить вас к дому вашего сына, мистер Смозерс. Однако прежде чем мы сядем в трамвай, вы, надеюсь, не откажетесь составить мне… Часом позже Морли присел отдохнуть на тихую скамейку в Мэдисон-сквере. В его зубах дымилась двадцатипятицентовая сигара, во внутреннем кармане пиджака покоилось сто сорок долларов в изрядно помятых купюрах. Довольный, беспечный, ироничный и язвительно философичный, он смотрел, как мелькает луна в летящем лабиринте облаков. На другом краю скамейки, понурившись, сидел оборванный старик. Внезапно он зашевелился и взглянул на соседа. Наверно, обратил внимание, что Морли не похож на те жалкие существа, которые ночуют обычно на скамейках. — Добрый господин! — заныл он. — Если у вас найдется десять центов или хоть грош для человека… Морли оборвал эту стереотипную мольбу, швырнув ему доллар. — Да благословит вас Бог! — сказал старик. — Я ищу работу вот уже… — Работу! — эхом отозвался Морли и звонко рассмеялся. — Вы дурак, мой друг. Мир, без сомнения, неотзывчив, как камень, но уподобьтесь Аарону и ударьте по нему жезлом. Вы исторгнете из камня кое-что получше, чем водичка. Вот как нужно обходиться с миром. Мне он дает все, что я хочу. — Господь взыскал вас Своей милостью, — сказал старик. — Сам я умею только работать. А теперь и работы достать не могу. — Мне пора, — сказал Морли, вставая и застегивая пиджак. — Я тут только присел покурить. Желаю вам найти работу. — Да вознаградит вас Бог за вашу доброту, — сказал старик — Ваше желание уже исполнилось, — заметил Морли. — Я всем доволен. Удача бегает за мной, как собачонка. Ночевать я буду в том отеле, огни которого сверкают за деревьями. А какая сегодня луна, все улицы освещены, и фонарей не надо. Я думаю, никто, кроме меня, не способен так наслаждаться лунным светом и прочими подобными нюансами. Доброй ночи. Морли направился к перекрестку, чтобы перейти через дорогу к отелю. Струйки дыма от его сигары неторопливо плыли к небесам. Встречный полицейский отдал ему честь и удостоился кивка. Луна была великолепна. Часы пробили девять, и тут девушка, едва вступившая в свою лучшую пору расцвета, остановилась на углу, поджидая приближающийся трамвай. Она, видимо, спешила домой со службы или задержавшись где-то по делам. Глаза у нее были ясные и чистые, белое платье сшито очень просто, и она смотрела на подходивший трамвай, не поглядывая ни направо, ни налево. Морли знал ее. Восемь лет назад они сидели за одной партой в школе. Между ними не было и намека на влюбленность — всего-навсего юношеская дружба тех невинных лет. Но он свернул в безлюдный переулок, уткнулся запылавшим вдруг лицом в холодный железный фонарный столб и с тоской сказал: — Господи! Лучше бы я умер. © Copyright: рассказы О ГЕНРИ |
|