на главную содержание: Дары волхвов В антракте Фараон и хорал Гармония в природе Золото и любовь С высоты козел Орден колечка Мишурный блеск Горящий светильник Маятник Бляха полицейского Русские соболя Алое платье Гарлемская трагедия Последний лист Страна иллюзий О Генри Постскриптумы О Генри Постскриптумы классика юмора рассказы: хармс рассказы 10 хармс рассказы 20 хармс рассказы 30 хармс рассказы 40 хармс рассказы 50 хармс рассказы 60 хармс рассказы 70 хармс рассказы 80 хармс рассказы 90 хармс рассказы100 анекдоты Хармса вся проза: 1 2 3 4 читаем Зощенко: 20 40 60 80 100 120 140 160 180 200 220 240 260 280 300 320 340 360 380 400 АВЕРЧЕНКО рассказы ТЭФФИ рассказы ДОРОШЕВИЧ рассказы ЧЕХОВ рассказы 1 ЧЕХОВ рассказы 2 ЧЕХОВ рассказы 3 ЧЕХОВ рассказы 4 сборник рассказов 1 сборник рассказов 2 сборник рассказов 3 сборник рассказов 4 сборник рассказов 5 сборник рассказов 6 Зощенко рассказы детям Хармс рассказы детям рассказы для школьников смешные рассказы детям |
О. ГЕНРИ рассказ: Последний лист. Рассказы: Сон в летнюю сушь, Черное платьеИз сборника рассказов "Горящий светильник" (O. Henry, 1907) Последний лист В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету! И вот в поисках окон, выходящих на север, кровель XVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию». Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси — уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэн, другая — из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Восьмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия. Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Ист-Сайду этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за ногу. Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Однако он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома. Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор. — У нее один шанс… ну, скажем, против десяти, — сказал он, стряхивая ртуть в термометре. — И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает? — Ей… ей хотелось написать красками Неаполитанский залив. — Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, — например, мужчины? — Мужчины? — переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. — Неужели мужчина стоит… Да нет, доктор, ничего подобного нет. — Ну, тогда она просто ослабла, — решил доктор. — Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой пациент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть один раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нее будет один шанс из пяти вместо одного из десяти. После того как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая рэгтайм. Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула. Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу. Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала — считала в обратном порядке. — Двенадцать, — произнесла она, и немного погодя: — одиннадцать, — а потом: — «десять» и «девять», а потом: — «восемь» и «семь» — почти одновременно. Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи. — Что там такое, милая? — спросила Сью. — Шесть, — едва слышно ответила Джонси. — Теперь они облетают быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять. — Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди. — Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе? — Первый раз слышу такую глупость! — с великолепным презрением отпарировала Сью. — Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня утром доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь… позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь, в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюди закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя. — Вина тебе покупать больше не надо, — отвечала Джонси, пристально глядя в окно. — Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я. — Джонси, милая, — сказала Сью, наклоняясь над ней, — обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать эти иллюстрации завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору. — Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? — холодно спросила Джонси. — Мне бы хотелось посидеть с тобой, — сказала Сью. — А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья. — Скажи мне, когда кончишь, — закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, — потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, — лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев. — Постарайся уснуть, — сказала Сью. — Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду. Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже, под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц. Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу уже двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глаза очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями. — Что! — кричал он. — Возможна ли такая глупость — умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать себе голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси! — Она очень больна и слаба, — сказала Сью, — и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, — если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик… противный старый болтунишка. — Вот настоящая женщина! — закричал Берман. — Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да! Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы. На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы. — Подними ее, я хочу посмотреть, — шепотом скомандовала Джонси. Сью устало повиновалась. И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща — последний! Все еще темно-зеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей. — Это последний, — сказала Джонси. — Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я. — Да бог с тобой! — сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке. — Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной? Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему земному. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того, как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми. День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низко нависшей голландской кровли. Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору. Лист плюща все еще оставался на месте. Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке. — Я была скверной девчонкой, Сьюди, — сказала Джонси. — Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немножко бульона, а потом молока с портвейном… Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь. Часом позже она сказала: — Сьюди, я надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив. Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую. — Шансы равные, — сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. — При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее. На другой день доктор сказал Сью: — Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход — и больше ничего не нужно. В тот же день к вечеру Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая ярко-синий, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой — вместе с подушкой. — Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, — начала она. — Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана — он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист. Сон в летнюю сушь (Перевод М. Лорие) Спят рыцари, ржавеют их мечи, Лишь редко-редко кто из них проснется И людям из могилы постучит. Дорогой читатель! Было лето. Солнце жгло огромный город с немилосердной жестокостью. Солнцу трудно в одно и то же время быть жестоким и проявлять милосердие. Термометр показывал… нет, к черту термометр! — кому интересны сухие цифры? Было так жарко, что… В кафе на крышах суетилось столько добавочных официантов, что можно было надеяться быстро получить стакан джина с содовой… после того как будут обслужены все остальные. В больницах были приготовлены добавочные койки для уличных зевак. Потому что когда лохматые собачки высовывают язык и говорят своим блохам: «Гав, гав», а нервные старухи в черных бомбазиновых платьях визжат: «Собака взбесилась!», и полисмены начинают стрелять, — тогда без пострадавших не обходится. Житель Помптона (штат Нью-Джерси), который всегда ходит в пальто, сидел в отеле на Бродвее, попивая горячее виски и нежась в немеркнущих лучах ацетиленовой лампы. Филантропы осаждали законодателей просьбами обязать домовладельцев строить более поместительные пожарные лестницы, чтобы люди могли умирать на них от солнечного удара не по одному или по два, а сразу целыми семьями. Такое множество знакомых рассказывали, сколько раз в день они принимают ванну, что оставалось только недоумевать, как же они будут жить дальше, когда хозяин квартиры возвратится в город и поблагодарит их за то, что они так хорошо о ней заботились. Тот молодой человек, что громко требовал в ресторане холодного мяса и пива, уверяя, что в такую погоду о жареных цыплятах и бургонском даже думать противно, краснел, встречаясь с вами взглядом: ведь вы всю зиму слышали, как он тихим голосом заказывал эти же самые, более чем скромные, яства. Супы стали жиже, актеры и бумажники — худее, а блузки и дружеские намеки на бейсбольной площадке — совсем прозрачными. Да, было лето. На углу Тридцать четвертой улицы стоял человек и ждал трамвая — человек лет сорока, седой, румяный, нервный, весь словно натянутый, в дешевом костюме и с загнанным выражением усталых глаз. Он вытер платком лоб и громко засмеялся, когда проходивший мимо толстяк в туристском костюме остановился и заговорил с ним. — Нет, любезнейший! — крикнул он сердито и вызывающе. — Никаких этих ваших болот с москитами и небоскребов без лифта, которые вы называете горами, я не признаю. Я умею спасаться от жары. Нью-Йорк, сэр, — вот лучший летний курорт во всей стране. Не ходите по солнцу, питайтесь с разбором да держитесь поближе к вентиляторам. Что такое все ваши горы, и Адирондакские и Кэтскилские? В одном Манхэттене больше комфорта, чем во всех других городах Америки, вместе взятых. Нет, любезнейший! Карабкаться на какие-то утесы, вскакивать в четыре часа утра, оттого что на тебя напала целая туча мошкары, питаться консервами, которые нужно везти из города, — нет, спасибо! В маленьком пансионе под вывеской Нью-Йорк и летом находится место для нескольких избранных постояльцев; комфорт и удобства семейного дома — вот это для меня. — Вам нужно отдохнуть, — сказал толстяк, внимательно к нему присматриваясь. — Вы уже сколько лет не выезжали из города. Поехали бы со мной недели на две. Форель в Биверкилле так и бросается на все, что хоть отдаленно напоминает муху. Хардинг пишет, что на прошлой неделе поймал одну в три фунта весом. — Ерунда! — воскликнул патриот столицы. — Если вам по душе проваливаться в трясину в резиновых сапогах и уставать до полусмерти, чтобы поймать одну несчастную рыбешку, — пожалуйста, на здоровье. Я, когда мне хочется рыбы, иду в какой-нибудь ресторанчик, где попрохладнее, и даю заказ официанту. Просто смешно делается, как подумаешь, что вы там носитесь по жаре и воображаете, будто хорошо проводите время. Мне подавайте усовершенствованную ферму папаши Никербокера да тенистую аллею, что пересекает ее из конца в конец. Толстяк вздохнул и пошел дальше, сокрушаясь о своем приятеле. Человек, назвавший Нью-Йорк лучшим летним курортом страны, сел в трамвай и покатил в свою контору. По дороге он отшвырнул газету и поднял взгляд на лоскуток неба, видневшийся над крышами. — Три фунта! — пробормотал он задумчиво. — Хардинг не стал бы врать. Вот если бы мне… да нет, невозможно, надо оставить их там еще на месяц, не меньше. В конторе поборник летних радостей большого города с головой окунулся в бассейн деловых бумаг. Эдкинс, его клерк, вошел в комнату и подсыпал ему еще писем, служебных записок и телеграмм. В пять часов утомленный делец откинулся на спинку стула, положил ноги на стол и подумал вслух: — Интересно бы узнать, на какую наживку ловил Хардинг. В тот день она была в белом платье, и на этом Комтон проиграл Гейнсу пари. Комтон уверял, что она будет в голубом, так как знает, что это его любимый цвет. Комтон был сыном миллионера, а это почти равносильно обвинению в том, что, заключая пари, он был заранее уверен в исходе. Но нет, она надела белое платье, и Гейнс был до краев переполнен гордостью, как и подобает в таких случаях человеку, едва достигшему двадцати пяти лет. В маленьком горном отеле подобралось в то лето веселое общество. С одной стороны — два-три студента, несколько художников и молоденький офицер флота. С другой — хорошенькие девушки в количестве вполне достаточном для того, чтобы корреспондент отдела светской хроники мог применить к ним слово «букет». Но ясным месяцем среди всех этих звезд была Мэри Сьюэл. Все молодые люди стремились к такому положению дел, при котором они могли бы оплачивать ее счета от портнихи, топить ее печку и убедить ее в том, что ее фамилия — не единственно возможная. Те из них, которые могли прожить здесь всего неделю или две, в день отъезда заводили разговор о пистолетах и разбитых сердцах. Но Комтон оставался, незыблемый, как горы, окружавшие отель, потому что он был достаточно богат для этого. А Гейнс оставался, потому что в нем жил дух борьбы, и он не боялся миллионерских сыновей, и… ну, в общем он обожал природу. — Только подумайте, мисс Мэри, — сказал он однажды. — Я знал в Нью-Йорке одного оригинала, который уверял, что ему там нравится летом. Он говорил, что там прохладнее, чем в лесу. Глупо, правда? По-моему, на Бродвее после первого июня вообще невозможно дышать. — Мама думает вернуться в город через неделю, — сказала мисс Мэри с изящной гримаской. — Но если вдуматься, — сказал Гейнс, — летом и в городе есть немало приятных мест. Кафе на крышах, знаете, и… мм… кафе на крышах. Синее-синее было в тот день озеро — в тот день, когда они устроили шуточный турнир и мужчины гарцевали по лесной поляне на низкорослых фермерских лошадках и ловили на острие копья кольца от занавесок. Так было весело! Прохладно и сухо, как лучшее вино, было дыхание густо-зеленого леса. Долина внизу призрачно мерцала сквозь опаловую дымку. Белый туман от невидимого водопада смазывал зеленую верхушку рощицы на половине спуска в ущелье. Молодежь веселилась, и веселилось молодое лето. На Бродвее такого не увидишь. Жители деревни собрались посмотреть, как развлекаются чудаки-горожане. Леса звенели смехом эльфов, дриад и фей. Гейнс поймал больше колец, чем все остальные. Ему выпала честь возложить венок на голову королеве праздника. Он был победителем на турнире — во всяком случае, по кольцам. На рукаве у него красовался белый бант. На рукаве Комтона — голубой. Она как-то сказала, что больше любит голубой цвет, но в тот день она была в белом. Гейнс стал искать королеву, чтобы короновать ее. Он услышал ее веселый смех, словно из облаков. Она, оказывается, успела взобраться на «Трубу» — небольшой гранитный утес — и стояла там, как белое видение среди лавровых кустов, на пятьдесят футов выше всех. Не колеблясь, Гейнс и Комтон приняли вызов. Сзади подняться на утес было легко, но спереди почти некуда было поставить ногу, почти не за что ухватиться рукой. Каждый из соперников быстро наметил себе путь и стал карабкаться вверх. Трещина, куст, крошечный выступ, ветка дерева — все помогало достичь цели и сократить время. Это была шутка — никто не обещал победителю приза, но тут, о ворчливый читатель, была замешана молодость, и беспечность, и еще что-то, о чем так очаровательно пишет мисс Клей.[125] Гейнс крепко ухватился за корень лавра, подтянулся и упал к ногам мисс Мэри. Венок из роз висел у него на руке, и под радостные крики и аплодисменты собравшихся внизу фермеров и публики из отеля он возложил его на чело королеве. — Вы доблестный рыцарь, — сказала мисс Мэри. — Если б я всегда мог быть вашим верным рыцарем… — начал Гейнс, но мисс Мэри засмеялась, и он умолк, потому что из-за края утеса вылез Комтон — с опозданием на одну минуту. Какие удивительные были сумерки, когда они ехали обратно в отель! Опаловая дымка в долине медленно окрашивалась пурпуром, озеро блестело, как зеркало, в рамке темных лесов, живительный воздух проникал в самую душу. Первые бледные звезды показались над вершинами гор, где еще догорал… — Виноват, мистер Гейнс, — сказал Эдкинс. Человек, считавший Нью-Йорк лучшим летним курортом в мире, открыл глаза и опрокинул на стол пузырек с клеем. — Я… я, кажется, заснул, — сказал он. — Это от жары, — сказал Эдкинс. — Жара невыносимая, в городе просто… — Ерунда! Город летом даст десять очков вперед любой деревне. Какие-то дураки сидят в грязных ручьях и устают до смерти — а все, чтобы наловить рыбешки величиной с ваш мизинец. Устроиться с комфортом и не выезжать из города — вот это для меня. — Пришла почта, — сказал Эдкинс. — Я подумал, что вы захотите перед уходом просмотреть письма. Давайте заглянем ему через плечо и прочтем несколько строк в одном из этих писем: «Мой милый, милый муж, только что получила твое письмо, в котором ты велишь нам пробыть здесь еще месяц… Рита почти перестала кашлять… Джонни совсем одичал — прямо маленький индеец… спасение для обоих детей… так много работаешь, и я знаю, что твоих денег еле хватает, а мы живем здесь уже так долго… лучший человек, какого я… всегда уверяешь, что любишь летом город… ловить форель, ты этим так всегда увлекался… все для нашего здоровья и счастья… приехала бы к тебе, если бы не ребята, которые так чудно поправляются… вчера стояла на «Трубе», как раз в том месте, где ты надел на меня венок из роз… на край света… когда ты сказал, что хочешь быть моим верным рыцарем… пятнадцать лет, милый, подумать только!.. всегда им оставался… навсегда. Мэри». Человек, утверждавший, что Нью-Йорк — лучший летний курорт страны, зашел по дороге домой в кафе и выпил стакан пива, стоя под электрическим вентилятором. — Интересно все-таки, на какую наживку ловил Хардинг, — сказал он, ни к кому в особенности не обращаясь. Черное платье (Перевод Э. Бродерсон) Однажды вечером, когда Энди Донован пришел обедать в меблированные комнаты на Второй авеню, где он жил, миссис Скотт, хозяйка пансиона, познакомила его с новой жилицей, мисс Конвэй. Мисс Конвэй была молодая, скромная девушка небольшого роста. На ней было простое, табачного цвета платье, и все свое внимание она уделяла баранине на ее тарелке. Она застенчиво подняла глаза, бросила критический взгляд на мистера Донована, вежливо поздоровалась с ним и снова обратилась к баранине. Мистер Донован поклонился с тем изяществом и с той сияющей улыбкой, которые ему завоевали быстрое продвижение в общественной, деловой и политической сферах. И вслед за тем мысленно вычеркнул мисс Конвэй из списка лиц, достойных его внимания. Две недели спустя Энди сидел на ступеньках крыльца, наслаждаясь сигарой. Над ним послышалось сзади мягкое шуршанье. Энди повернул голову и… так и застыл в этой позе. Из дверей выходила мисс Конвэй. На ней было платье чернее ночи из креп де… креп де… Одним словом, из этой тонкой черной ткани. Шляпа на ней была черная, и со шляпы ниспадала и развевалась черная вуаль, тонкая, как паутина. Мисс Конвэй стояла на верхней ступени и натягивала черные шелковые перчатки. Нигде на всем ее туалете не было ни одного белого или цветного пятнышка. Ее пышные золотистые волосы были стянуты в мягкий сияющий узел, низко лежавший у затылка. Ее лицо нельзя было назвать хорошеньким, но теперь оно было почти прекрасно. Оно освещалось огромными серыми глазами, которые были устремлены вдаль с выражением самой трогательной грусти и меланхолии. Имейте в виду, барышни, — она была совсем в черном креп де… о, крепдешин… вот как называется эта материя! Совсем в черном, и этот грустный, далекий взгляд и волосы, блистающие под черной вуалью (конечно, для этого вы должны быть блондинками!). Старайтесь придать себе такой вид, как будто вы хотите сказать, что хотя ваша молодая жизнь и разбита, но от прогулки в парке вы не отказываетесь. И постарайтесь показаться в дверях в нужный момент! И… вы можете быть уверены, что вы поймаете на эту удочку всякого мужчину. Это, конечно, очень цинично с моей стороны — не правда ли? — говорить в таком тоне о траурных костюмах. Мистер Донован внезапно снова вписал мисс Конвэй в список лиц, достойных его внимания. Он отбросил свою сигару, хотя ее хватило бы еще на восемь минут, и быстро поднялся. — Какой чудный, ясный вечер, мисс Конвэй! — сказал он. Если бы метеорологическое бюро услышало убедительность его тона, оно не преминуло бы воспользоваться его словами для своих предсказаний. — Да, для тех, кто может им наслаждаться, мистер Донован, — сказала со вздохом мисс Конвэй. Мистер Донован проклял в своей душе хорошую погоду. Бессердечная погода! Должен был бы идти град, снег, дождь, чтобы гармонировать с настроением мисс Конвэй! — Я надеюсь, что никто из ваших родственников?.. — осмелился спросить мистер Донован. — Смерть вырвала у меня, — сказала мисс Конвэй несколько нерешительно, — не родственника, но человека, который… Но я не хочу навязывать вам свое горе, мистер Донован. — Навязывать? — запротестовал Донован. — Что вы, мисс Конвэй! Я был бы в восторге, то есть мне было бы жаль… Я хочу сказать, что никто не мог бы сочувствовать вам более искренно, чем я… Мисс Конвэй слегка улыбнулась. И, о боже! ее улыбка была еще печальнее, чем раньше. — «Смейся — и мир засмеется с тобою; плачь — и смех будет тебе ответом», — процитировала она. — Я это узнала на деле, мистер Донован. У меня здесь, в городе, нет ни друзей, ни знакомых. Но вы выразили столько сочувствия, и я это высоко ценю. (Он передал ей за столом два раза перец.) — Очень грустно быть одной в Нью-Йорке, — сказал Донован. — Скажите, мисс Конвэй, не прогулялись ли бы вы немного в парке? Это разогнало бы немного вашу хандру! И если бы вы позволили мне… — Благодарю вас, мистер Донован. Я очень охотно принимаю ваше предложение, если вы думаете, что общество той, чье сердце полно мрачной грусти, может быть вам приятно. Через открытые ворота железной решетки они вошли в старый парк, где когда-то разгуливало избранное общество, и уселись на уединенной скамейке. Есть разница между горем молодежи и горем стариков. Горе молодежи делается легче постольку, поскольку ей сочувствует кто-нибудь другой; у стариков же горе остается всегда одинаковым. — Он был моим женихом, — поверяла через час свое горе мисс Конвэй. — Мы должны были обвенчаться будущей весной. Мне не хочется, чтобы вы думали, будто я хвастаюсь перед вами, мистер Донован, но он был настоящим графом. У него были в Италии поместья и замок. Его звали граф Фернандо Маззини. Я никогда не видела никого, кто мог бы сравниться с ним по элегантности. Отец, конечно, противился браку, и мы бежали, но отец нагнал нас и вернул обратно. Я была уверена, что отец и Фернандо будут драться на дуэли. Мой отец отдает лошадей внаем в Покипси, знаете? В конце концов отец пошел на уступки и сказал, что соглашается на наш брак Мы решили обвенчаться будущей весной. Фернандо предъявил ему доказательства своего титула и состояния и поехал в Италию, чтобы приготовить для нас замок. Мой отец очень гордый человек, и, когда Фернандо хотел подарить мне несколько тысяч долларов для приданого, отец рассердился и обозвал его каким-то страшным словом. Он даже не позволил мне принять от Фернандо колье или другие подарки. И когда Фернандо уехал на пароходе, я приехала в Нью-Йорк и получила место кассирши в кондитерской. Три дня тому назад я получила письмо из Италии. И в письме мне сообщили, что Фернандо был убит в гондоле. Вот почему я в трауре. Мое сердце, мистер Донован, навсегда погребено в его могиле. Я знаю, мистер Донован, что со мною должно быть очень скучно, так как я не могу ничем интересоваться. Я не хотела бы отвлекать вас от веселья и от ваших друзей. Может быть, вы предпочитаете вернуться домой? Теперь, барышни, если вы желаете, то поглядите, как быстро молодой человек возьмется за лопату, если вы ему скажете, что ваше сердце зарыто в могиле какого-нибудь другого мужчины. Молодые люди по натуре своей грабители мертвецов. Спросите об этом любую вдову. Нужно же что-нибудь сделать, чтобы вернуть похороненное сердце скорбящим ангелам в черном крепдешине! С какой стороны ни смотреть, хуже всего, конечно, приходится в таких историях мертвым мужчинам. — Мне вас страшно жаль, — нежно сказал мистер Донован. — Нет, мы еще не вернемся домой. Не говорите, что у вас нет друзей в этом городе, мисс Конвэй. Мне вас страшно жаль, и я хочу, чтобы вы поверили, что я ваш друг и что мне страшно жаль вас. — У меня его портрет здесь, в медальоне, — сказала мисс Конвэй, вытерев глаза платком. — Я никому никогда его не показывала, но вам я покажу, мистер Донован, потому что я верю, что вы искренний друг. Мистер Донован долго и с большим интересом разглядывал фотографию в медальоне, который мисс Конвэй открыла для него. Лицо графа Маззини могло возбудить интерес. У него была умная, открытая, почти красивая физиономия. Такой человек легко мог стать трибуном, вождем… — У меня в комнате есть большой портрет, в рамке, — сказала мисс Конвэй. — Когда мы вернемся, я вам его покажу. Это все, что у меня осталось на память о Фернандо. Но он всегда будет в моем сердце, это уже наверное. Мистеру Доновану предстояла очень трудная задача — заменить в сердце мисс Конвэй несчастного графа, и он решился на это, потому что искренне восхищался ею. Но трудность задачи, казалось, не особенно беспокоила его. Он взял на себя роль сочувствующего, но веселого друга и так успешно разыграл ее, что еще через полчаса они уже сидели за двумя порциями мороженого. Несмотря на все старания молодого человека развлечь мисс Конвэй, в ее огромных серых глазах выражение печали нисколько не уменьшилось. Раньше, чем расстаться в этот вечер, она побежала наверх в свою комнату и принесла вниз фотографию в рамке, любовно обернутую в белый шелковый шарф. Мистер Донован молча и внимательно смотрел на портрет. — Он дал мне эту карточку в тот вечер, когда уехал в Италию, — сказала мисс Конвэй. — Я с нее заказала портрет для медальона. — Красивый мужчина, — сказал от всего сердца Донован. — А как вы думаете, мисс Конвэй: что, если бы вы сделали мне удовольствие поехать со мною на остров Кони-Айленд в следующее воскресенье?.. Месяц спустя они объявили о своей помолвке миссис Скотт и другим жильцам. Мисс Конвэй продолжала носить траур. Через неделю после их помолвки они сидели вдвоем на той же скамейке в старом парке, и трепещущие листья деревьев бросали на них при лунном свете колеблющиеся, неясные тени. Но у Донована весь этот день было на лице мрачное выражение. Он был так молчалив, что его невеста наконец не выдержала. — В чем дело, Энди, что ты сегодня так не в духе? — Ничего, Мэгги. — Но я вижу это ясно! Ты никогда таким не был. Что такое? — Да так, пустяки. Ничего особенного, Мэгги. — Нет, что-то есть, и я хочу это знать. Держу пари, что ты думаешь о какой-нибудь другой девушке! Отлично. Почему ты не идешь к ней, если ты ее желаешь? Возьми свою руку прочь, пожалуйста! — Хорошо, я тебе скажу, — ответил Энди, — но мне кажется, что ты меня не поймешь. Ты слышала о Майке Селливане, да? «Большой Майк», как его все называют. — Нет, я не слышала, — сказала Мэгги. — И не хочу слышать, если это из-за него ты такой грустный. Кто он? — Он самый крупный человек в Нью-Йорке, — сказал Энди почти благоговейно. — Он может сделать что угодно с любым политическим деятелем. Он стоит на недосягаемой вышине. Стоит тебе сказать что-нибудь непочтительное о Большом Майке, — и через две секунды на тебя набросится миллион людей. Да что говорить! Он недавно посетил Европу, и короли попрятались по двоим норам, как кролики. Ну, так вот, Большой Майк — мой друг. Я незначительная величина в моем районе, но Майк так же хорошо относится и к незначительным людям, как и к видным. Я встретил его сегодня на Бауэри, и знаешь, что он сделал? Он подошел и пожал мне руку. «Энди, — сказал он, — я следил за твоими успехами. Ты нанес несколько хороших ударов в боксе, и я горжусь тобой. Что ты хочешь выпить?» Он берет сигару, а я — хайбол. И я ему рассказал, что собираюсь жениться через две недели. «Энди, — сказал он, — пошли мне приглашение! Тогда я не забуду и приду на свадьбу». Вот что мне сказал Большой Майк, а он всегда держит слово. Ты, конечно, не понимаешь этого, Мэгги, но я готов дать отсечь себе руку, чтобы только Майк Селливан был на нашей свадьбе. Это был бы самый приятный день в моей жизни. Если он приходит на чью-нибудь свадьбу, то карьера жениха обеспечена на всю жизнь. Вот почему я выгляжу сегодня таким печальным… — Так почему же ты его в таком случае не пригласишь, если он так много для тебя значит? — спросила Мэгги. — Есть причина, почему я не могу этого сделать, — грустно сказал Энди. — Есть причина, почему он не должен быть на свадьбе. Не спрашивай меня, Мэгги! Я все равно не могу тебе это сказать. — О, я и не интересуюсь! — сказала Мэгги. — Это, очевидно, по политическим соображениям. Но это все же для тебя не причина перестать быть любезным со мной! — Мэгги, — сказал Энди после небольшой паузы, — скажи откровенно, ты меня так же любишь, как твоего… графа Маззини? Он ждал долгое время ответа, но Мэгги не отвечала. Потом она вдруг прислонилась к его плечу и начала плакать. Она плакала и даже тряслась от рыданий, крепко держа его руку и обильно смачивая крепдешин слезами. — Ну, ну, ну! — успокаивал ее Энди, забыв свое собственное горе. — В чем же дело? Что опять такое? — Энди, — рыдала Мэгги, — я солгала тебе! Я все время чувствовала, что должна тебе это сказать, Энди! Никогда не было никакого графа! У меня никогда не было в жизни ни одного возлюбленного! А у всех других девушек были, и они постоянно говорили о них и хвастались ими! И я заметила, что из-за этого одного молодые люди за ними больше ухаживали. Притом, Энди, я так шикарно выглядела в черном — ты знаешь, как мне идет черное. Потому я пошла к фотографу и купила ту карточку. А с нее заказала маленькую для медальона. И выдумала всю эту историю с графом, чтобы иметь возможность носить траур… И никто не может любить лгунов, и ты, Энди, меня разлюбишь, и я умру от стыда. О, я никого не любила, кроме тебя. Это все! Но вместо того, чтобы ее оттолкнуть, Энди лишь еще крепче прижал ее к себе. Она взглянула на него и увидела над собой улыбающееся, просветленное лицо. — Ты мог бы… ты мог бы простить меня, Энди? — Конечно, — сказал Энди. — Теперь все в порядке. Пусть граф отправляется на кладбище. Ты все теперь выяснила, Мэгги. Я так и надеялся, что ты сделаешь это до свадьбы. — Энди, — сказала Мэгги с робкой улыбкой, после того как она уверилась в полном прощении, — ты поверил всей этой истории о графе? — Ну, как сказать… не особенно! — сказал Энди, вынимая свой портсигар. — Потому что в медальоне у тебя был портрет Майка Селливана. © Copyright: рассказы О ГЕНРИ |
|