ГЛАВНАЯ рассказы 1 рассказы 2 рассказы 3 рассказы 4 рассказы 5 рассказы 6 рассказы 7 рассказы 8 рассказы 9 рассказы 10 рассказы 11 рассказы 12 рассказы 13 рассказы 14 рассказы 15 рассказы 16 рассказы 17 рассказы 18 рассказы 19 рассказы 20 100 лучших рассказов Хармса рассказы 10 рассказы 20 рассказы 30 рассказы 40 рассказы 50 рассказы 60 рассказы 70 рассказы 80 рассказы 90 рассказы 100 анекдоты проза Хармса: 1 2 3 4 рассказы Зощенко: 20 40 60 80 100 120 140 160 180 200 220 240 260 280 300 320 340 360 380 400 рассказы Аверченко сборник 1 сборник 2 |
ТЭФФИ - юмористические рассказыЭкзаменНа подготовку к экзамену по географии дали три дня. Два из них Маничка потратила на примерку нового корсета с настоящей планшеткой. На третий день вечером села заниматься. Открыла книгу, развернула карту и – сразу поняла, что не знает ровно ничего. Ни рек, ни гор, ни городов, ни морей, ни заливов, ни бухт, ни губ, ни перешейков – ровно ничего. А их было много, и каждая штука чем-нибудь славилась. Индийское море славилось тайфуном, Вязьма – пряниками, Пампасы – лесами, Льяносы – степями, Венеция – каналами, Китай – уважением к предкам. Все славилось! Хорошая славушка дома сидит, а худая по свету бежит – и даже Пинские болота славились лихорадками. Подзубрить названия Маничка еще, может быть, и успела бы, но уж со славой ни за что не справиться. – Господи, дай выдержать экзамен по географии рабе твоей Марии! И написала на полях карты: "Господи, дай! Господи, дай! Господи, дай!" Три раза. Потом загадала: напишу двенадцать раз "Господи, дай", тогда выдержу экзамен. Написала двенадцать раз, но, уже дописывая последнее слово, сама себя уличила: – Ага! Рада, что до конца написала. Нет, матушка! Хочешь выдержать экзамен, так напиши еще двенадцать раз, а лучше и все двадцать. Достала тетрадку, так как на полях карты было места мало, и села писать. Писала и приговаривала: – Воображаешь, что двадцать раз напишешь, так и экзамен выдержишь? Нет, милая моя, напиши-ка пятьдесят раз! Может быть, тогда что-нибудь и выйдет. Пятьдесят? Обрадовалась, что скоро отделаешься! А? Сто раз, и ни слова меньше… Перо трещит и кляксит. Маничка отказывается от ужина и чая. Ей некогда. Щеки у нее горят, ее всю трясет от спешной, лихорадочной работы. В три часа ночи, исписав две тетради и клякспапир, она уснула над столом. Тупая и сонная, она вошла в класс. Все уже были в сборе и делились друг с другом своим волнением. – У меня каждую минуту сердце останавливается на полчаса! – говорила первая ученица, закатывая глаза. На столе уже лежали билеты. Самый неопытный глаз мог мгновенно разделить их на четыре сорта: билеты, согнутые трубочкой, лодочкой, уголками кверху и уголками вниз. Но темные личности с последних скамеек, состряпавшие эту хитрую штуку, находили, что все еще мало, и вертелись около стола, поправляя билеты, чтобы было повиднее. – Маня Куксина! – закричали они. – Ты какие билеты вызубрила? А? Вот замечай как следует: лодочкой – это пять первых номеров, а трубочкой пять следующих, а с уголками… Но Маничка не дослушала. С тоской подумала она, что вся эта ученая техника создана не для нее, не вызубрившей ни одного билета, и сказала гордо: – Стыдно так мошенничать! Нужно учиться для себя, а не для отметок. Вошел учитель, сел, равнодушно собрал все билеты и, аккуратно расправив, перетасовал их. Тихий стон прошел по классу. Заволновались и заколыхались, как рожь под ветром. – Госпожа Куксина! Пожалуйте сюда. Маничка взяла билет и прочла. "Климат Германии. Природа Америки. Города Северной Америки"… – Пожалуйста, госпожа Куксина. Что вы знаете о климате Германии? Маничка посмотрела на него таким взглядом, точно хотела сказать: "За что мучаешь животных?" – и, задыхаясь, пролепетала: – Климат Германии славится тем, что в нем нет большой разницы между климатом севера и климатом юга, потому что Германия, чем южнее, тем севернее… Учитель приподнял бровь и внимательно посмотрел на Маничкин рот. – Так-с! Подумал и прибавил: – Вы ничего не знаете о климате Германии, госпожа Куксина. Расскажите, что вы знаете о природе Америки? Маничка, точно подавленная несправедливым отношением учителя к ее познаниям, опустила голову и кротко ответила: – Америка славится пампасами. Учитель молчал, и Маничка, выждав минуту, прибавила чуть слышно: – А пампасы льяносами. Учитель вздохнул шумно, точно проснулся, и сказал с чувством: – Садитесь, госпожа Куксина. Следующий экзамен был по истории. Классная дама предупредила строго: – Смотрите, Куксина! Двух переэкзаменовок вам не дадут. Готовьтесь как следует по истории, а то останетесь на второй год! Срам какой! Весь следующий день Маничка была подавлена. Хотела развлечься и купила у мороженщика десять порций фисташкового, а вечером уже не по своей воле приняла касторку. Зато на другой день – последний перед экзаменами – пролежала на диване, читая "Вторую жену" Марлитта, чтобы дать отдохнуть голове, переутомленной географией. Вечером села за Иловайского и робко написала десять раз подряд: "Господи, дай…" Усмехнулась горько и сказала: – Десять раз! Очень Богу нужно десять раз! Вот написать бы раз полтораста, другое дело было бы! В шесть часов утра тетка из соседней комнаты услышала, как Маничка говорила сама с собой на два тона. Один тон стонал: – Не могу больше! Ух, не могу! Другой ехидничал: – Ага! Не можешь! Тысячу шестьсот раз не можешь написать "Господи, дай", а экзамен выдерживать – так это ты хочешь! Так это тебе подавай! За это пиши двести тысяч раз! Нечего! Нечего! Испуганная тетка прогнала Маничку спать. – Нельзя так. Зубрить тоже в меру нужно. Переутомишься – ничего завтра ответить не сообразишь. В классе старая картина. Испуганный шепот и волнение, и сердце первой ученицы, останавливающееся каждую минуту на три часа, и билеты, гуляющие по столу на четырех ножках, и равнодушно перетасовывающий их учитель. Маничка сидит и, ожидая своей участи, пишет на обложке старой тетради: "Господи, дай". Успеть бы только исписать ровно шестьсот раз, и она блестяще выдержит! – Госпожа Куксина Мария! Нет, не успела! Учитель злится, ехидничает, спрашивает всех не по билетам, а вразбивку. – Что вы знаете о войнах Анны Иоанновны, госпожа Куксина, и об их последствиях? Что-то забрезжило в усталой Маничкиной голове: – Жизнь Анны Иоанновны была чревата… Анна Иоанновны чревата… Войны Анны Иоанновны были чреваты… Она приостановилась, задохнувшись, и сказала еще, точно вспомнив наконец то, что нужно: – Последствия у Анны Иоанновны были чреватые… И замолчала. Учитель забрал бороду в ладонь и прижал к носу. Маничка всей душой следила за этой операцией, и глаза ее говорили: "За что мучаешь животных?" – Не расскажите ли теперь, госпожа Куксина, – вкрадчиво спросил учитель, – почему Орлеанская дева была прозвана Орлеанской? Маничка чувствовала, что это последний вопрос, влекущий огромные, самые "чреватые последствия". Правильный ответ нес с собой: велосипед, обещанный теткой за переход в следующий класс, и вечную дружбу с Лизой Бекиной, с которой, провалившись, придется разлучиться. Лиза уже выдержала и перейдет благополучно. – Ну-с? – торопил учитель, сгоравший, по-видимому, от любопытства услышать Маничкин ответ. – Почему же ее прозвали Орлеанской? Маничка мысленно дала обет никогда не есть сладкого и не грубиянить. Посмотрела на икону, откашлялась и ответила твердо, глядя учителю прямо в глаза: – Потому что была девица. Арабские сказки Осень – время грибное. Весна – зубное. Осенью ходят в лес за грибами. Весною – к дантисту за зубами. Почему это так – не знаю, но это верно. То есть не знаю о зубах, о грибах-то знаю. Но почему каждую весну вы встречаете подвязанные щеки у лиц, совершенно к этому виду не подходящих: у извозчиков, у офицеров, у кафешантанных певиц, у трамвайных кондукторов, у борцов-атлетов, у беговых лошадей, у теноров и у грудных младенцев? Не потому ли, что, как метко выразился поэт, "выставляется первая рама" и отовсюду дует? Во всяком случае, это не такой пустяк, как кажется, и недавно я убедилась, какое сильное впечатление оставляет в человеке это зубное время и как остро переживается само воспоминание о нем. Зашла я как-то к добрым старым знакомым на огонек. Застала всю семью за столом, очевидно, только что позавтракали. (Употребила здесь выражение "огонек", потому что давно поняла, что это значит – просто, без приглашения, "на огонек" можно зайти и в десять часов утра, и ночью, когда все лампы погашены.) Все были в сборе. Мать, замужняя дочь, сын с женой, дочь-девица, влюбленный студент, внучкина бонна, гимназист и дачный знакомый. Никогда не видала я это спокойное буржуазное семейство в таком странном состоянии. Глаза у всех горели в каком-то болезненном возбуждении, лица пошли пятнами. Я сразу поняла, что тут что-то случилось. Иначе почему все были в сборе, почему сын с женой, обыкновенно приезжавшие только на минутку, сидят и волнуются. Верно, какой-нибудь семейный скандал, и я не стала расспрашивать. Меня усадили, наскоро плеснули чаю, и все глаза устремились на хозяйского сына. – Ну-с, я продолжаю, – сказал он. Из-за двери выглянуло коричневое лицо с пушистой бородавкой: это старая нянька слушала тоже. – Ну, так вот, наложил он щипцы второй раз. Болища адская! Я реву, как белуга, ногами дрыгаю, а он тянет. Словом, все, как следует. Наконец, понимаете, вырвал… – После тебя я расскажу, – вдруг перебивает барышня. – И я хотел бы… Несколько слов, – говорит влюбленный студент. – Подождите, нельзя же всем сразу, – останавливает мать. Сын с достоинством выждал минуту и продолжал: – Вырвал, взглянул на зуб, расшаркался и говорит: "Pardon, это опять не тот!" И лезет снова в рот за третьим зубом! Нет, вы подумайте! Я говорю: "Милостивый государь! Если вы"… – Господи помилуй! – охает нянька за дверью. – Им только дай волю… – А мне дантист говорит: "Чего вы боитесь? – сорвался вдруг дачный знакомый. – Есть чего бояться? Я как раз перед вами удалил одному пациенту все сорок восемь зубов!" Но я не растерялся и говорю: "Извините, почему же так много? Это, верно, был не пациент, а корова!" Ха-ха! – И у коров не бывает, – сунулся гимназист. – Корова млекопитающая. Теперь я расскажу. В нашем классе… – Шш! Шш! – зашипели кругом. – Не перебивай. Твоя очередь потом. – Он обиделся, – продолжал рассказчик, – а я теперь так думаю, что он удалил пациенту десять зубов, а пациент ему самому удалил остальные!.. Ха-ха! – Теперь я! – закричал гимназист. – Почему же я непременно позже всех? – Это прямо бандит зубного дела! – торжествовал дачный знакомый, довольный своим рассказом. – А я в прошлом году спросила у дантиста, долго ли его пломба продержится, – заволновалась барышня, – а он говорит: "Лет пять, да нам ведь и не нужно, чтобы зубы нас переживали". Я говорю: "Неужели же я через пять лет умру?" Удивилась ужасно. А он надулся: "Этот вопрос не имеет прямого отношения к моей специальности". – Им только волю дай! – раззадоривала нянька за дверью. Входит горничная, собирает посуду, но уйти не может. Останавливается как завороженная с подносом в руках. Краснеет и бледнеет. Видно, что и ей много есть чего порассказать, да не смеет. – Один мой приятель вырвал себе зуб. Ужасно было больно! – рассказал влюбленный студент. – Нашли, что рассказывать! – так и подпрыгнул гимназист. – Очень, подумаешь, интересно! Теперь я! У нас в кла… – Мой брат хотел рвать зуб, – начала бонна. – Ему советуют, что напротив, по лестнице, живет дантист. Он пошел, позвонил. Господин дантист сам ему двери открыл. Он видит, что господин очень симпатичный, так что даже не страшно зубы рвать. Говорит господину: "Пожалуйста, прошу вас, вырвите мне зуб". Тот говорит: "Что ж, я бы с удовольствием, да только мне нечем. А очень болит?" Брат говорит: "Очень болит; рвите прямо щипцами". – "Ну, разве что щипцами". Пошел, поискал, принес какие-то щипцы, большие. Брат рот открыл, а щипцы не влезают. Брат и рассердился: "Какой же вы, – говорит, – дантист, когда у вас даже инструментов нет?" А тот так удивился. "Да я, – говорит, – вовсе и не дантист! Я – инженер". – "Так как же вы лезете зуб рвать, если вы инженер?" – "Да я, – говорит, – и не лезу. Вы сами ко мне пришли. Я думал – вы знаете, что я инженер, и просто по-человечески просите помощи. А я добрый, ну и…" – А мне фершал рвал, – вдруг вдохновенно воскликнула нянька. – Этакий был подлец! Ухватил щипцом да в одну минуту и вырвал. Я и дыхнуть не успела. "Подавай, – говорит, – старуха, полтинник". Один раз повернул – и полтинник. "Ловко, – говорю. – Я и дыхнуть не успела!" А он мне в ответ: "Что ж вы, – говорит, – хотите, чтоб я за ваш полтинник четыре часа вас по полу за зуб волочил? Жадны вы, – говорит, – все, и довольно стыдно!" – Ей-богу, правда! – вдруг взвизгнула горничная, нашедшая, что переход от няньки к ней не слишком для господ оскорбителен. – Ей-богу, все это – сущая правда. Живодеры они! Брат мой пошел зуб рвать, а дохтур ему говорит: "У тебя на этом зубе четыре корня, все переплелись и к глазу приросли. За этот зуб я меньше трех рублей взять не могу". А где нам три рубля платить? Мы люди бедные! Вот брат подумал да и говорит: "Денег таких у меня при себе нету, а вытяни ты мне этого зуба сегодня на полтора рубля. Через месяц расчет от хозяина получу, тогда до конца дотянешь". Так ведь нет! Не согласился. Все ему сразу подавай! – Скандал! – вдруг спохватился, взглянув на часы, дачный знакомый. – Три часа! Я на службу опоздал! – Три? Боже мой, а нам в Царское! – вскочили сын с женой. – Ах! Я Бебичку не накормила! – засуетилась дочка. И все разошлись, разгоряченные, приятно усталые. Но я шла домой очень недовольная. Дело в том, что мне самой очень хотелось рассказать одну зубную историйку. Да мне и не предложили. "Сидят, – думаю, – своим тесным, сплоченным буржуазным кружком, как арабы у костра, рассказывают свои сказки. Разве они о чужом человеке подумают? Конечно, мне, в сущности, все равно, но все-таки я – гостья. Неделикатно с их стороны". Конечно, мне все равно. Но тем не менее все-таки хочется рассказать… Дело было в глухом провинциальном городишке, где о дантистах и помину не было. У меня болел зуб, и направили меня к частному врачу, который, по слухам, кое-что в зубах понимал. Пришла. Врач был унылый, вислоухий и такой худой, что видно его было только в профиль. – Зуб? Это ужасно! Ну, покажите! Я показала. – Неужели болит? Как странно! Такой прекрасный зуб! Так, значит, болит? Ну, это ужасно! Такой зуб! Прямо удивительный! Он деловым шагом подошел к столу, разыскал какую-то длинную булавку – верно, от жениной шляпки. – Откройте ротик! Он быстро нагнулся и ткнул меня булавкой в язык. Затем тщательно вытер булавку и осмотрел ее, как ценный инструмент, который может еще не раз пригодиться, так чтобы не попортился. – Извините, мадам, это все, что я могу для вас сделать. Я молча смотрела на него и сама чувствовала, какие у меня стали круглые глаза. Он уныло повел бровями. – Я, извините, не специалист! Делаю, что могу!.. Вот я и рассказала! Мой первый Толстой Я помню. Мне девять лет. Я читаю "Детство" и "Отрочество" Толстого. Читаю и перечитываю. В этой книге все для меня родное. Володя, Николенька, Любочка – все они живут вместе со мною, все они так похожи на меня, на моих сестер и братьев. И дом их в Москве у бабушки – это наш московский дом, и когда я читаю о гостиной, диванной или классной комнате, мне и воображать ничего не надо – это все наши комнаты. Наталья Саввишна – я ее тоже хорошо знаю – это наша старуха Авдотья Матвеевна, бывшая бабушкина крепостная. У нее тоже сундук с наклеенными на крышке картинками. Только она не такая добрая, как Наталья Саввишна. Она ворчунья. Про нее старший брат даже декламировал: "И ничего во всей природе благословить он не хотел". Но все-таки сходство так велико, что, читая строки о Наталье Саввишне, я все время ясно вижу фигуру Авдотьи Матвеевны. Все свои, все родные. И даже бабушка, смотрящая вопросительно строгими глазами из-под рюша своего чепца, и флакон с одеколоном на столике у ее кресла – это все такое же, все родное. Чужой только гувернер St-Jerome, и я ненавижу его вместе с Николенькой. Да как ненавижу! Дольше и сильнее, кажется, чем он сам, потому что он в конце концов помирился и простил, а я так и продолжала всю жизнь. "Детство" и "Отрочество" вошли в мое детство и отрочество и слились с ним органически, точно я не читала, а просто прожила их. Но в историю моей души, в первый расцвет ее красной стрелой вонзилось другое произведение Толстого – "Война и мир". Я помню. Мне тринадцать лет. Каждый вечер в ущерб заданным урокам я читаю и перечитываю все одну и ту же книгу – "Война и мир". Я влюблена в князя Андрея Болконского. Я ненавижу Наташу, во-первых, оттого, что ревную, во-вторых, оттого, что она ему изменила. – Знаешь, – говорю я сестре, – Толстой, по-моему, неправильно про нее написал. Не могла она никому нравиться. Посуди сама – коса у нее была "негустая и недлинная", губы распухшие. Нет, по-моему, она совсем не могла нравиться. А жениться он на ней собрался просто из жалости. Потом еще мне не нравилось, зачем князь Андрей визжал, когда сердился. Я считала, что Толстой это тоже неправильно написал. Я знала наверное, что князь не визжал. Каждый вечер я читала "Войну и мир". Мучительны были те часы, когда я подходила к смерти князя Андрея. Мне кажется, что я всегда немножко надеялась на чудо. Должно быть, надеялась, потому что каждый раз то же отчаяние охватывало меня, когда он умирал. Ночью, лежа в постели, я спасала его. Я заставляла его броситься на землю вместе с другими, когда разрывалась граната. Отчего ни один солдат не мог догадаться толкнуть его? Я бы догадалась, я бы толкнула. Потом посылала к нему всех лучших современных врачей и хирургов. Каждую неделю читала я, как он умирает, и надеялась, и верила чуду, что, может быть, на этот раз он не умрет. Нет. Умер! Умер! Живой человек один раз умирает, а этот вечно, вечно. И стонало сердце мое, и не могла я готовить уроков. А утром… Сами знаете, что бывает утром с человеком, который не приготовил урока! И вот наконец я додумалась. Решила идти к Толстому, просить, чтобы он спас князя Андрея. Пусть даже женит его на Наташе, даже на это иду, даже на это! – только бы не умирал! Спросила гувернантку – может ли автор изменить что-нибудь в уже напечатанном произведении. Та ответила, что как будто может, что авторы иногда для нового издания делают исправления. Посоветовалась с сестрой. Та сказала, что к писателю нужно идти непременно с его карточкой и просить подписать, иначе он и разговаривать не станет, да и вообще с несовершеннолетними они не говорят. Было очень жутко. Исподволь узнавала, где Толстой живет. Говорили разное – то, что в Хамовниках, то, что будто уехал из Москвы, то, что на днях уезжает. Купила портрет. Стала обдумывать, что скажу. Боялась – не заплакать бы. От домашних свое намерение скрывала – осмеют. Наконец решилась. Приехали какие-то родственники, в доме поднялась суетня – время удобное. Я сказала старой няньке, чтобы она проводила меня "к подруге за уроками", и пошла. Толстой был дома. Те несколько минут, которые пришлось прождать в передней, были слишком коротки, чтобы я успела удрать, да и перед нянькой было неловко. Помню, мимо меня прошла полная барышня, что-то напевая. Это меня окончательно смутило. Идет так просто, да еще напевает и не боится. Я думала, что в доме Толстого все ходят на цыпочках и говорят шепотом. Наконец – он. Он был меньше ростом, чем я ждала. Посмотрел на няньку, на меня. Я протянула карточку и, выговаривая от страха "л" вместо "р", пролепетала: – Вот, плосили фотоглафию подписать. Он сейчас же взял ее у меня из рук и ушел в другую комнату. Тут я поняла, что ни о чем просить не смогу, ничего рассказать не посмею и что так осрамилась, погибла навеки в его глазах, со своим "плосили" и "фотоглафией", что дал бы только Бог убраться подобру-поздорову. Он вернулся, отдал карточку. Я сделала реверанс. – А вам, старушка, что? – спросил он у няньки. – Ничего, я с барышней. Вот и все. Вспоминала в постели "плосили" и "фотоглафию" и поплакала в подушку. В классе у меня была соперница, Юленька Аршева. Она тоже была влюблена в князя Андрея, но так бурно, что об этом знал весь класс. Она тоже ругала Наташу Ростову и тоже не верила, чтобы князь визжал. Я свое чувство тщательно скрывала и, когда Аршева начинала буйствовать, старалась держаться подальше и не слушать, чтобы не выдать себя. И вот раз за уроком словесности, разбирая какие-то литературные типы, учитель упомянул о князе Болконском. Весь класс, как один человек, повернулся к Аршевой. Она сидела красная, напряженно улыбающаяся, и уши у нее так налились кровью, что даже раздулись. Их имена были связаны, их роман отмечен насмешкой, любопытством, осуждением, интересом – всем тем отношением, которым всегда реагирует общество на каждый роман. А я, одинокая, с моим тайным "незаконным" чувством, одна не улыбалась, не приветствовала и даже не смела смотреть на Аршеву. Вечером села читать о его смерти. Читала и уже не надеялась и не верила в чудо. Прочла с тоской и страданием, но не возроптала. Опустила голову покорно, поцеловала книгу и закрыла ее. – Была жизнь, изжилась и кончилась. .................................................. © Copyright: Надежда Тэффи |
. |