ГЛАВНАЯ дочь советника юристка для детей либерал марья ивановна месть женщины о женщины прощение жалобная книга мысли о душе самообольщение затмение прекрасное народы не в духе в бане женский тост жизнь прекрасна дипломат бумажник дачники мои жёны рыбье дело предисловие женское счастье петух руководство брак беседа под диваном шампанское для мужей телефон чёрт блины отрава о женщинах цитаты Чехова институтка надя по-американски и то и сё задачи жизнь в вопросах зелёная коса корреспондент пропащее дело 29 июня ярмарка нарвался пережитое кривое зеркало ряженые любовь случаи ушла что лучше вопросы коллекция дурак разговор слова моя нана закуска депутат из дневника сущая правда объявления дура комик певчие дачница брожение умов хирургия хамелеон винт брак по расчёту устрицы у предводительши разговор с собакой мелюзга канитель симулянты в аптеке мыслитель егерь злоумышленник свистуны мёртвое тело стена на чужбине циник тапер старость ну публика шило в мешке зеркало тоска анюта письмо учёному соседу за двумя зайцами папаша тысяча одна страсть перед свадьбой жёны артистов петров день темпераменты в вагоне грешник из толедо исповедь летающие острова он и она два скандала барон месть трагик тёмною ночью патриот отечества верба раз в год смерть чиновника он понял дочь альбиона краткая анатомия шведская спичка отставной раб толстый и тонкий в рождественскую ночь орден |
Рассказы Антона нашего ЧЕХОВА:
рассказ: Индейский петух
(Маленькое недоразумение) – Чучело ты, чучело! Образина ты лысая! – говорила однажды Пелагея Петровна своему супругу, отставному коллежскому секретарю Маркелу Ивановичу Лохматову. – У всех мужья как мужья, одну только меня господь наказал сокровищем-лежебоком! У сестры Глашеньки муж и носки штопает, и кур кормит, и за провизией на рынок ходит. Прасковьи Ивановнин муж, и что это за человек! – только и ищет, чем бы жене своей угодить: то клопов из кроватей вываривает, то шубу выбивает, чтоб моль не поела, то рыбу чистит. Один только ты у меня, нечистый тебя знает, в кого уродился! День-деньской лежишь, как анафема, на диване и только и знаешь, что водку трескаешь да про Румелию балясы точишь!.. – Что же мне делать? – робко спросил Маркел Иваныч. – Что делать! Да мало ли делов? Куда в хозяйстве ни сунься, везде дело. Взять хоть индейского петуха. Уж неделя, как тварь не пьет, не ест… вот-вот издохнет, а тебе и горя мало, наказание ты мое! У, так и тресну по уху! А ведь петух-то какой! Гора, а не петух! За пять рублей другого такого не купишь! – Что же мне тово… с петухом делать? Не к доктору же с ним идти! – Зачем к доктору? Доктора не обучены птицам… Ты у людей порасспроси… Люди все знают… А то и сам бы, дуралей, своим умом пораскинул, как и что. В аптеку бы сходил. В аптеке много лекарств! – Пожалуй, я схожу в аптеку, – согласился Лохматов. – Пожалуй. – И сходи! Дайте, скажи, мне на десять копеек крепительного! Маркел Иванович лениво поднялся с дивана, вздохнул и стал натягивать на себя панталоны (когда он сидит дома, Пелагея Петровна из экономии держит его в одном нижнем). Он был выпивши, в голове его от одного виска к другому перекатывалась тяжелая, свинцовая пуля, но мысль, что он идет сейчас делать дело, подбодрила его. Одевшись, он взял трость и степенно зашагал к аптеке. – Вам что угодно? – спросил его в аптеке толстый лысый провизор с большими, пушистыми бакенами. – Мне чего-нибудь этакого… – начал робко Маркел Иванович, почтительно глядя на пушистые бакены. – У меня, собственно говоря, нет рецепта, и я сам не знаю, что мне нужно, может быть, вы мне посоветуете что-нибудь. – Да, а что случилось? – Дело в том, что уж неделя, как не пьет, не ест. Все время, знаете ли, слабит. Скучный такой, унылый, словно потерял что-нибудь или совесть нечиста. Провизор приподнял углы губ, прищурился и обратился в слух. Фармацевты вообще любят, когда к ним обращаются за медицинскими советами. – А… гм… – промычал он. – Жар есть? – Этого я вам не могу сказать, не знаю… Уж вы будьте такие добрые, дайте чего-нибудь. Верите ли? Смотреть жалко! Был здоров, ходил по двору, а теперь на тебе! – ни с того ни с сего нахмурился, наершился и из сарая не выходит. – В сарае нельзя… Теперь холодно. – Хорошо, мы его в кухню возьмем… А жалко будет, ежели тово… околеет. Без него индейки жить не могут. – Какие индейки? – вытаращил глаза провизор. – Обыкновенные… с перьями. – Да вы про кого говорите? – Про индейского петуха. На лице провизора изобразилось «тьфу!». Углы губ опустились, и по строгому лицу пробежала тучка. – Я… не понимаю, – обиделся провизор. – Не понимаете, какой это индейский петух? – в свою очередь не понял Лохматов. – Есть обыкновенные петухи, что с курами ходят, а то индейский… большой такой, знаете ли, с хоботом на носу… и еще так посвистишь ему, а он растопырит крылья, нахохлится и – блы-блы-блы… – Мы индюков не лечим… – пробормотал провизор, обидчиво отводя глаза в сторону. – Да их и лечить не нужно… Дать какого-нибудь пустяка и больше ничего… Ведь это не человек, а птица… и от пустяка поможет. – Извините, мне некогда. – Я знаю, что вам некогда, но сделайте такое одолжение! Что вам стоит дать чего-нибудь? Чего хотите, то и дайте, я не стану разговаривать. Будьте столь достолюбезны! Просительный тон Маркела Ивановича тронул провизора. Он опять нахмурился, поднял углы губ и задумался. – Вы говорите, что не пьет, не ест… что его слабит? – Да-с… Крепительного чего-нибудь. – Погодите, я сейчас. Провизор отошел к шкафчику, достал оттуда какую-то книгу и погрузился в чтение. Лицо его приняло сократовское выражение и на лбу собралось так много морщин, что Маркел Иванович, глядя на него, побоялся, как бы от напряжения кожи не порвалась провизорская лысина. – Я вам порошок дам, – сказал провизор, кончив чтение. – Покорнейше вас благодарю. Только, извините за выражение, как я ему этот порошок дам? Ведь он не клюет! Ежели бы он понимал свою пользу, а то ведь птица глупая, нерассудительная. Положишь перед ним порошок, а он и без внимания. – В таком случае я вам капель дам. – Ну, капли другое дело. Капли насильно влить можно. Провизор повернул голову в сторону и прокричал что-то по-немецки. – Ja! – откликнулся маленький черненький фармацевт. Лохматов направился туда, где возился этот фармацевт, облокотился о стойку и стал ждать. «Как он, собака, все это ловко! – думал он, следя за движениями пальцев фармацевта, делившего какой-то порошок на доли. – И на все ведь это нужна наука!» Покончив с порошками, фармацевт взял флакон, наболтал в него коричневой жидкости, завернул в бумагу и подошел к Лохматову. – Вам на десять копеек капель? – спросил он. – Индейскому петуху. – Что? – вытаращил глаза фармацевт. – Индейскому петуху. – С вами говорят по-человечески, – вспыхнул фармацевт, – вы и должны отвечать по-человечески. – Как же вам еще отвечать? Говорю, что индейскому петуху, так, значит, и индейскому петуху. Не орлу же! – Я это могу на свой счет принять! – нахохлился аптекарь. – Зачем же на свой счет принять? Я сам заплачу. – Но мне некогда с вами шутить! Фармацевт отложил в сторону флакон с каплями, отошел в сторону и, сердито фыркая, стал что-то тереть в ступке. Маркел Иванович подождал еще немного, потом пожал плечами, вздохнул и вышел из аптеки. Придя домой, он снял сюртук, панталоны и жилет, почесался, покряхтел и лег на диван. – Ну, что? был в аптеке? – набросилась на него Пелагея Петровна. – Был… ну их к черту! – Где же лекарство? – Не дают! – махнул рукой Маркел Иванович и укрылся ватным одеялом. – Уу… так и дам по уху! Средство от запоя В город Д., в отдельном купе первого класса, прибыл на гастроли известный чтец и комик г. Фениксов-Дикобразов 2-й. Все встречавшие его на вокзале знали, что билет первого класса был куплен «для форса» лишь на предпоследней станции, а до тех пор знаменитость ехала в третьем; все видели, что, несмотря на холодное, осеннее время, на знаменитости были только летняя крылатка да ветхая котиковая шапочка, но, тем не менее, когда из вагона показалась сивая, заспанная физиономия Дикобразова 2-го, все почувствовали некоторый трепет и жажду познакомиться. Антрепренер Почечуев, по русскому обычаю, троекратно облобызал приезжего и повез его к себе на квартиру. Знаменитость должна была начать играть дня через два после приезда, но судьба решила иначе; за день до спектакля в кассу театра вбежал бледный, взъерошенный антрепренер и сообщил, что Дикобразов 2-й играть не может. – Не может! – объявил Почечуев, хватая себя за волосы. – Как вам это покажется? Месяц, целый месяц печатали аршинными буквами, что у нас будет Дикобразов, хвастали, ломались, забрали абонементные деньги, и вдруг этакая подлость! А? Да за это повесить мало! – Но в чем дело? Что случилось? – Запил, проклятый! – Экая важность! Проспится. – Скорей издохнет, чем проспится! Я его еще с Москвы знаю: как начнет водку лопать, так потом месяца два без просыпа. Запой! Это запой! Нет, счастье мое такое! И за что я такой несчастный! И в кого я, окаянный, таким несчастным уродился! За что… за что над моей головой всю жизнь висит проклятие неба? (Почечуев трагик и по профессии и по натуре: сильные выражения, сопровождаемые биением по груди кулаками, ему очень к лицу.) И как я гнусен, подл и презренен, рабски подставляя голову под удары судьбы! Не достойнее ли раз навсегда покончить с постыдной ролью Макара, на которого все шишки валятся, и пустить себе пулю в лоб? Чего же жду я? Боже, чего я жду? Почечуев закрыл ладонями лицо и отвернулся к окну. В кассе, кроме кассира, присутствовало много актеров и театралов, а потому дело не стало за советами, утешениями и обнадеживаниями; но все это имело характер философский или пророческий; дальше «суеты сует», «наплюйте» и «авось» никто не пошел. Один только кассир, толстенький, водяночный человек, отнесся к делу посущественней. – А вы, Прокл Львович, – сказал он, – попробуйте полечить его. – Запой никаким чертом не вылечишь! – Не говорите-с. Наш парикмахер превосходно от запоя лечит. У него весь город лечится. Почечуев обрадовался возможности ухватиться хоть за соломинку, и через какие-нибудь пять минут перед ним уже стоял театральный парикмахер Федор Гребешков. Представьте вы себе высокую, костистую фигуру со впалыми глазами, длинной жидкой бородой и коричневыми руками, прибавьте к этому поразительное сходство со скелетом, которого заставили двигаться на винтах и пружинах, оденьте фигуру в донельзя поношенную черную пару, и у вас получится портрет Гребешкова. – Здорово, Федя! – обратился к нему Почечуев. – Я слышал, дружок, что ты того… лечишь от запоя. Сделай милость, не в службу, а в дружбу, полечи ты Дикобразова! Ведь, знаешь, запил! – Бог с ним, – пробасил уныло Гребешков. – Актеров, которые попроще, купцов и чиновников я, действительно, пользую, а тут ведь знаменитость, на всю Россию! – Ну, так что ж? – Чтоб запой из него выгнать, надо во всех органах и суставах тела переворот произвесть. Я произведу в нем переворот, а он выздоровеет и в амбицию… «Как ты смел, – скажет, – собака, до моего лица касаться?» Знаем мы этих знаменитых! – Ни-ни… не отвиливай, братец! Назвался груздем – полезай в кузов! Надевай шапку, пойдем! Когда через четверть часа Гребешков входил в комнату Дикобразова, знаменитость лежала у себя на кровати и со злобой глядела на висячую лампу. Лампа висела спокойно, но Дикобразов 2-й не отрывал от нее глаз и бормотал: – Ты у меня повертишься! Я тебе, анафема, покажу, как вертеться! Разбил графин, и тебя разобью, вот увидишь! А-а-а… и потолок вертится… Понимаю: заговор! Но лампа, лампа! Меньше всех, подлая, но больше всех вертится! Постой же… Комик поднялся и, потянув за собой простыню, сваливая со столика стаканы и покачиваясь, направился к лампе, но на полпути наткнулся на что-то высокое, костистое… – Что такое!? – заревел он, поводя блуждающими глазами. – Кто ты? Откуда ты? А? – А вот я тебе покажу, кто я… Пошел на кровать! И не дожидаясь, когда комик пойдет к кровати, Гребешков размахнулся и трахнул его кулаком по затылку с такой силой, что тот кубарем полетел на постель. Комика, вероятно, раньше никогда не били, потому что он, несмотря на сильную хмель, поглядел на Гребешкова с удивлением и даже с любопытством. – Ты… ты ударил? По… постой, ты ударил? – Ударил. Нешто еще хочешь? И парикмахер ударил Дикобразова еще раз, по зубам. Не знаю, что тут подействовало, сильные ли удары, или новизна ощущения, но только глаза комика перестали блуждать и в них замелькало что-то разумное. Он вскочил и не столько со злобой, сколько с любопытством стал рассматривать бледное лицо и грязный сюртук Гребешкова. – Ты… ты дерешься? – забормотал он. – Ты… ты смеешь? – Молчать! И опять удар по лицу. Ошалевший комик стал было защищаться, но одна рука Гребешкова сдавила ему грудь, другая заходила по физиономии. – Легче! Легче! – послышался из другой комнаты голос Почечуева. – Легче, Феденька! – Ничего-с, Прокл Львович! Сами же потом благодарить станут! – Все-таки ты полегче! – проговорил плачущим голосом Почечуев, заглядывая в комнату комика. – Тебе-то ничего, а меня мороз по коже дерет. Ты подумай: среди бела дня бьют человека правоспособного, интеллигентного, известного, да еще на собственной квартире… Ах! – Я, Прокл Львович, бью не их, а беса, что в них сидит. Уходите, сделайте милость, и не беспокойтесь. Лежи, дьявол! – набросился Федор на комика. – Не двигайся! Что-о-о? Дикобразовым овладел ужас. Ему стало казаться, что все то, что раньше кружилось и было им разбиваемо, теперь сговорилось и единодушно полетело на его голову. – Караул! – закричал он. – Спасите! Караул! – Кричи, кричи, леший! Это еще цветки, а вот погоди, ягодки будут! Теперь слушай: ежели ты скажешь еще хоть одно слово или пошевельнешься, убью! Убью и не пожалею! Заступиться, брат, некому! Не придет никто, хоть из пушки пали. А ежели смиришься и замолчишь, водочки дам. Вот она, водка-то! Гребешков вытащил из кармана полуштоф водки и блеснул им перед глазами комика. Пьяный, при виде предмета своей страсти, забыл про побои и даже заржал от удовольствия. Гребешков вынул из жилетного кармана кусочек грязного мыла и сунул его в полуштоф. Когда водка вспенилась и замутилась, он принялся всыпать в нее всякую дрянь. В полуштоф посыпались селитра, нашатырь, квасцы, глауберова соль, сера, канифоль и другие «специи», продаваемые в москательных лавочках. Комик пялил глаза на Гребешкова и страстно следил за движениями полуштофа. В заключение парикмахер сжег кусок тряпки, высыпал пепел в водку, поболтал и подошел к кровати. – Пей! – сказал он, наливая пол-чайного стакана. – Разом! Комик с наслаждением выпил, крякнул, но тотчас же вытаращил глаза. Лицо у него вдруг побледнело, на лбу выступил пот. – Еще пей! – предложил Гребешков. – Не… не хочу! По… постой… – Пей, чтоб тебя!.. Пей! Убью! Дикобразов выпил и, застонав, повалился на подушку. Через минуту он приподнялся, и Федор мог убедиться, что его специя действует. – Пей еще! Пущай у тебя все внутренности выворотит, это хорошо. Пей! И для комика наступило время мучений. Внутренности его буквально переворачивало. Он вскакивал, метался на постели и с ужасом следил за медленными движениями своего беспощадного и неугомонного врага, который не отставал от него ни на минуту и неутомимо колотил его, когда он отказывался от специи. Побои сменялись специей, специя побоями. Никогда в другое время бедное тело Фениксова-Дикобразова 2-го не переживало таких оскорблений и унижений, и никогда знаменитость не была так слаба и беззащитна, как теперь. Сначала комик кричал и бранился, потом стал умолять, наконец, убедившись, что протесты ведут к побоям, стал плакать. Почечуев, стоявший за дверью и подслушивавший, в конце концов не выдержал и вбежал в комнату комика. – А ну тебя к черту! – сказал он, махая руками. – Пусть лучше пропадают абонементные деньги, пусть он водку пьет, только не мучь ты его, сделай милость! Околеет ведь, ну тебя к черту! Погляди: совсем ведь околел! Знал бы, ей-богу не связывался… – Ничего-с… Сами еще благодарить будут, увидите-с… Ну, ты что еще там? – повернулся Гребешков к комику. – Влетит! До самого вечера провозился он с комиком. И сам умаялся, и его заездил. Кончилось тем, что комик страшно ослабел, потерял способность даже стонать и окаменел с выражением ужаса на лице. За окаменением наступило что-то похожее на сон. На другой день комик, к великому удивлению Почечуева, проснулся, – стало быть, не умер. Проснувшись, он тупо огляделся, обвел комнату блуждающим взором и стал припоминать. – Отчего это у меня все болит? – недоумевал он. – Точно по мне поезд прошел. Нешто водки выпить? Эй, кто там? Водки! В это время за дверью стояли Почечуев и Гребешков. – Водки просит, стало быть, не выздоровел! – ужаснулся Почечуев. – Что вы, батюшка, Прокл Львович? – удивился парикмахер. – Да нешто в один день вылечишь? Дай бог, чтобы в неделю поправился, а не то что в день. Иного слабенького и в пять дней вылечишь, а это ведь по комплекции тот же купец. Не скоро его проймешь. – Что же ты мне раньше не сказал этого, анафема? – застонал Почечуев. – И в кого я несчастным таким уродился! И чего я, окаянный, жду еще от судьбы? Не разумнее ли кончить разом, всадив себе пулю в лоб, и т. д. Как ни мрачно глядел на свою судьбу Почечуев, однако через неделю Дикобразов 2-й уже играл и абонементных денег не пришлось возвращать. Гримировал комика Гребешков, причем так почтительно касался к его голове, что вы не узнали бы в нем прежнего заушателя. – Живуч человек! – удивлялся Почечуев. – Я чуть не помер, на его муки глядючи, а он как ни в чем не бывало, даже еще благодарит этого черта Федьку, в Москву с собой хочет взять! Чудеса, да и только! Дорогая собака Поручик Дубов, уже не молодой армейский служака, и вольноопределяющийся Кнапс сидели и выпивали. – Великолепный пес! – говорил Дубов, показывая Кнапсу свою собаку Милку. – Заме-ча-тельная собака! Вы обратите внимание на морду! Морда одна чего стоит! Ежели на любителя наскочить, так за одну морду двести рублей дадут! Не верите? В таком случае вы ничего не понимаете… – Я понимаю, но… – Ведь сеттер, чистокровный английский сеттер! Стойка поразительная, а чутье… нюх! Боже, какой нюх! Знаете, сколько я дал за Милку, когда она была еще щенком? Сто рублей! Дивная собака! Ше-ельма, Милка! Ду-ура, Милка! Поди сюда, поди сюда… собачечка, песик мой… Дубов привлек к себе Милку и поцеловал ее между ушей. На глазах у него выступили слезы. – Никому тебя не отдам… красавица моя… разбойник этакий. Ведь ты любишь меня, Милка? Любишь?.. Ну, пошла вон! – крикнул вдруг поручик. – Грязными лапами прямо на мундир лезешь! Да, Кнапс, полтораста рублей дал, за щенка! Стало быть, было за что! Одно только жаль: охотиться мне некогда! Гибнет без дела собака, талант свой зарывает… Потому-то и продаю. Купите, Кнапс! Всю жизнь будете благодарны! Ну, если у вас денег мало, то извольте, я уступлю вам половину… Берите за пятьдесят! Грабьте! – Нет, голубчик… – вздохнул Кнапс. – Будь ваша Милка мужеского пола, то, может быть, я и купил бы, а то… – Милка не мужеского пола? – изумился поручик. – Кнапс, что с вами? Милка не мужеского… пола?! Ха-ха! Так что же она по-вашему? Сука? Ха-ха… Хорош мальчик! Он еще не умеет отличить кобеля от суки! – Вы мне говорите, словно я слеп или ребенок… – обиделся Кнапс. – Конечно, сука! – Пожалуй, вы еще скажете, что я дама! Ах, Кнапс, Кнапс! А еще тоже в техническом кончили! Нет, душа моя, это настоящий, чистокровный кобель! Мало того, любому кобелю десять очков вперед даст, а вы… не мужеского пола! Ха-ха… – Простите, Михаил Иванович, но вы… просто за дурака меня считаете… Обидно даже… – Ну, не нужно, черт с вами… Не покупайте… Вам не втолкуешь! Вы скоро скажете, что у нее это не хвост, а нога… Не нужно. Вам же хотел одолжение сделать. Вахрамеев, коньяку! Денщик подал еще коньяку. Приятели налили себе по стакану и задумались. Прошло полчаса в молчании. – А хоть бы и женского пола… – прервал молчание поручик, угрюмо глядя на бутылку. – Удивительное дело! Для вас же лучше. Принесет вам щенят, а что ни щенок, то и четвертная… Всякий у вас охотно купит. Не знаю, почему это вам так нравятся кобели! Суки в тысячу раз лучше. Женский пол и признательнее и привязчивее… Ну, уж если вы так боитесь женского пола, то извольте, берите за двадцать пять. – Нет, голубчик… Ни копейки не дам. Во-первых, собака мне не нужна, а во-вторых, денег нет. – Так бы и сказали раньше. Милка, пошла отсюда! Денщик подал яичницу. Приятели принялись за нее и молча очистили сковороду. – Хороший вы малый, Кнапс, честный… – сказал поручик, вытирая губы. – Жалко мне вас так отпускать, черт подери… Знаете что? Берите собаку даром! – Куда же я ее, голубчик, возьму? – сказал Кнапс и вздохнул. – И кто у меня с ней возиться будет? – Ну, не нужно, не нужно… черт с вами! Не хотите, и не нужно… Куда же вы? Сидите! Кнапс, потягиваясь, встал и взялся за шапку. – Пора, прощайте… – сказал он, зевая. – Так постойте же, я вас провожу. Дубов и Кнапс оделись и вышли на улицу. Первые сто шагов прошли молча. – Вы не знаете, кому бы это отдать собаку? – начал поручик. – Нет ли у вас таких знакомых? Собака, вы видели, хорошая, породистая, но… мне решительно не нужна! – Не знаю, милый… Какие же у меня тут знакомые? До самой квартиры Кнапса приятели не сказали больше ни одного слова. Только когда Кнапс пожал поручику руку и отворил свою калитку, Дубов кашлянул и как-то нерешительно выговорил: – Вы не знаете, здешние живодеры собак принимают или нет? – Должно быть, принимают… Наверное не могу сказать. – Пошлю завтра с Вахромеевым… Черт с ней, пусть с нее кожу сдерут… Мерзкая собака! Отвратительная! Мало того, что нечистоту в комнатах завела, но еще в кухне вчера все мясо сожрала, п-п-подлая… Добро бы, порода хорошая, а то черт знает что, помесь дворняжки со свиньей. Спокойной ночи! – Прощайте! – сказал Кнапс. Калитка хлопнула, и поручик остался один. Контрабас и флейта (Сценка) В одну из репетиций флейтист Иван Матвеич слонялся между пюпитров, вздыхал и жаловался: – Просто несчастье! Никак не найду себе подходящей квартиры! В номерах мне жить нельзя, потому что дорого, в семействах же и частных квартирах не пускают музыкантов. – Перебирайтесь ко мне! – неожиданно предложил ему контрабас. – Я плачу за комнату двенадцать рублей, а если вместе жить будем, то по шести придется. Иван Матвеич ухватился за это предложение обеими руками. Совместно он никогда ни с кем не жил, опыта на этот счет не имел, но рассудил a priori, что совместное житье имеет очень много прелестей и удобств: во-первых, есть с кем слово вымолвить и впечатлениями поделиться, во-вторых, все пополам: чай, сахар, плата прислуге. С контрабасистом Петром Петровичем он был в самых приятельских отношениях, знал его за человека скромного, трезвого и честного, сам он был тоже не буен, трезв и честен – стало быть, пятак пара. Приятели ударили по рукам, и в тот же день кровать флейты уже стояла рядом с кроватью контрабаса. Но не прошло и трех дней, как Иван Матвеич должен был убедиться, что для совместного житья недостаточно одних только приятельских отношений и таких «общих мест», как трезвость, честность и не буйный характер. Иван Матвеич и Петр Петрович с внешней стороны так же похожи друг на друга, как инструменты, на которых они играют. Петр Петрович – высокий, длинноногий блондин с большой стриженой головой, в неуклюжем, короткохвостом фраке. Говорит он глухим басом; когда ходит, то стучит; чихает и кашляет так громко, что дрожат стекла. Иван же Матвеич изображает из себя маленького, тощенького человечка. Ходит он только на цыпочках, говорит жидким тенорком и во всех своих поступках старается показать человека деликатного, воспитанного. Приятели сильно расходятся и в своих привычках. Так, контрабас пил чай вприкуску, а флейта внакладку, что при общинном владении чая и сахара не могло не породить сомнений. Флейта спала с огнем, контрабас без огня. Первая каждое утро чистила себе зубы и мылась душистым глицериновым мылом, второй же не только отрицал то и другое, но даже морщился, когда слышал шуршанье зубной щетки или видел намыленную физиономию. – Да бросьте вы эту мантифолию! – говорил он. – Противно глядеть! Возится, как баба! Нежную, воспитанную флейту стало коробить на первых же порах. Ей особенно не понравилось, что контрабас каждый вечер, ложась спать, мазал себе живот какою-то мазью, от которой пахло до самого утра протухлым жареным гусем, а после мази целых полчаса, пыхтя и сопя, занимался гимнастикой, т. е. методически задирал вверх то руки, то ноги. – Для чего это вы делаете? – спрашивала флейта, не вынося сопенья. – После мази это необходимо. Нужно, чтоб мазь по всему телу разошлась… Это, батенька, ве-ли-ко-лепная вещь! Никакая простуда не пристанет. Помажьте-ка себе! – Нет, благодарю вас. – Да помажьте! Накажи меня бог, помажьте! Увидите, как это хорошо! Бросьте книгу! – Нет, я привык всегда перед сном читать. – А что вы читаете? – Тургенева. – Знаю… читал… Хорошо пишет! Очень хорошо! Только, знаете ли, не нравится мне в нем это… как его… не нравится, что он много иностранных слов употребляет. И потом, как запустится насчет природы, как запустится, так взял бы и бросил! Солнце… луна… птички поют… черт знает что! Тянет, тянет… – Великолепные у него есть места!.. – Еще бы, Тургенев ведь! Мы с вами так не напишем. Читал я, помню, «Дворянское гнездо»… Смеху этого – страсть! Помните, например, то место, где Лаврецкий объясняется в любви с этой… как ее?.. с Лизой… В саду… помните? Хо-хо! Он заходит около нее и так и этак… со всякими подходцами, а она, шельма, жеманится, кочевряжится, канителит… убить мало! Флейта вскакивала с постели и, сверкая глазами, надсаживая свой тенорок, начинала спорить, доказывать, объяснять… – Да что вы мне говорите? – оппонировал контрабас. – Сам я не знаю, что ли? Какой образованный нашелся! Тургенев, Тургенев… Да что Тургенев? Хоть бы и вовсе его не было. И Иван Матвеич, обессиленный, но не побежденный, умолкал. Стараясь не спорить, стиснув зубы, он глядел на своего укрывающегося одеялом сожителя, и в это время большая голова контрабаса казалась ему такой противной, глупой деревяшкой, что он дорого бы дал, если бы ему позволили стукнуть по ней хоть разик. – Вечно вы спор поднимаете! – говорил контрабас, укладывая свое длинное тело на короткой кровати. – Ха-рак-тер! Ну, спокойной ночи. Тушите лампу! – Мне еще читать хочется… – Вам читать, а мне спать хочется. – Но, я полагаю, не следует стеснять свободу друг друга… – Так вот и не стесняйте мою свободу… Тушите! Флейта тушила лампу и долго не могла уснуть от ненависти и сознания бессилия, которое чувствует всякий, сталкиваясь с упрямством невежды. Иван Матвеич после споров с контрабасом всякий раз дрожал, как в лихорадке. Утром контрабас просыпался обыкновенно рано, часов в шесть, флейта же любила спать до одиннадцати. Петр Петрович, проснувшись, принимался от нечего делать за починку футляра от своего контрабаса. – Вы не знаете, где наш молоток? – будил он флейту. – Послушайте, вы! Соня! Не знаете, где наш молоток? – Ах… Я спать хочу! – Ну и спите… Кто вам мешает? Дайте молоток и спите. Но особенно солоно приходились флейте субботы. Каждую субботу контрабас завивался, надевал галстух бантом и уходил куда-то глядеть богатых невест. Возвращался он от невест поздно ночью, веселый, возбужденный, в подпитии. – Вот, батенька, я вам скажу! – начинал он делиться впечатлениями, грузно садясь на кровать спящей флейты. – Да будет вам спать, успеете! Экий вы соня! Хо-хо-хо… Видал невесту… Понимаете, блондинка, с этакими глазами… толстенькая… Ничего себе, канашка. Но мать, мать! Жох старуха! Дипломатия! Без адвоката окрутит, коли захочет! Обещает шесть тысяч, а и трех не даст, ей-богу! Но меня не надуешь, не-ет! – Голубчик… спать хочу… – бормотала флейта, пряча голову под одеяло. – Да вы слушайте! Какой вы свинья, ей-богу! Я у вас по-дружески совета прошу, а вы рожу воротите… Слушайте! И бедная флейта должна была слушать до тех пор, пока не наступало утро и контрабас не принимался за починку футляра. – Нет, не могу с ним жить! – жаловалась флейта на репетициях. – Верите ли? Лучше в слуховом окне жить, чем с ним… Совсем замучил! – Отчего же вы от него не уйдете? – Неловко как-то… Обидится… Чем я могу мотивировать свой уход? Научите, чем? Уж я все передумал! Не прошло и месяца совместного жития, как флейта начала чахнуть и плакаться на судьбу. Но жизнь стала еще невыносимей, когда контрабас вдруг, ни с того ни с сего предложил флейте перебираться с ним на новую квартиру. – Эта не годится… Укладывайтесь! Нечего хныкать! От новой квартиры до кухмистерской, где вы обедаете, немножко далеко, но это ничего, много ходить полезно. Новая квартира оказалась сырой и темной, но бедная флейта помирилась бы и с сыростью и с темнотой, если бы контрабас не изобрел на новоселье новых мук. Он в видах экономии завел у себя керосиновую кухню и стал готовить на ней себе обеды, отчего в комнате был постоянный туман. Починку футляра по утрам заменил он хрипеньем на контрабасе. – Не чавкайте! – нападал он на Ивана Матвеича, когда тот ел что-нибудь. – Терпеть не могу, если кто чавкает над ухом! Идите в коридор да там и чавкайте! Прошел еще месяц, и контрабас предложил перебираться на третью квартиру. Здесь он завел себе большие сапоги, от которых воняло дегтем, и в литературных спорах стал употреблять новый прием: вырывал из рук флейты книгу и сам тушил лампу. Флейта страдала, изнывала от желания стукнуть по большой стриженой голове, болела телом и душой, но церемонилась и деликатничала. – Скажешь ему, что я не хочу с ним жить, а он и обидится! Не по-товарищески! Уж буду терпеть! Но такая ненормальная жизнь не могла долго тянуться. Кончилась она для флейты престранным образом. Однажды, когда приятели возвращались из театра, контрабас взял под руку флейту и сказал: – Вы извините меня, Иван Матвеич, но я наконец должен вам сказать… спросить то есть… Скажите, что это вам так нравится жить со мной? Не понимаю! Характерами мы не сошлись, вечно ссоримся, опротивели друг другу… Не знаю, как вы, но я совсем очумел… Уж я и так и этак… и на квартиры перебирался, чтоб вы от меня ушли, и на контрабасе по утрам играл, а вы все не уходите! Уйдите, голубчик! Сделайте такую милость! Вы извините меня, но долее терпеть я не в состоянии. Флейте этого только и нужно было. ........................................ на заметку (рассказы о Чехове) (Чехов и Репин) Чехов и Репин познакомились в 1887-м году и высоко ценили творчество друг друга. Чехов несколько раз посещал мастерскую Репина, а Репин зачитывался его рассказами. Им довелось работать вместе - в 1888-м году Репин и Чехов совместно участвовали в издании сборника "Памяти В. М. Гаршина": первый поместил туда рисунок к рассказу "Художникам", второй - свой рассказ "Припадок". Русское Литературное общество в 1888-1889 отчетном году почти одновременно избрало их своими членами-сотрудниками, где они также виделись. О первой встрече с Чеховым Репин вспоминал так: "Положительный, трезвый, здоровый, он мне напоминал тургеневского Базарова. ... Тонкий, неумолимый, чисто русский анализ преобладал в его глазах над всем выражением лица..." Возможно, аналогия с Базаровым возникла у Репина еще и оттого, что Чехов занимался медициной - по воспоминаниям художника, Антон Павлович с увлечением рассказывал ему случай из своей практики земского врача. Но главным, несомненно, были личные качества писателя, которые Репин сумел передать с необыкновенной выразительностью: "Враг сантиментов и выспренних увлечений, он, казалось, держал себя в мундштуке холодной иронии и с удовольствием чувствовал на себе кольчугу мужества. ... Мне он казался несокрушимым силачом по складу тела и души". .............................................................. © Copyright: Антон Павлович Чехов |
|