на главную
содержание
 
Дороги судьбы
 
Плюшевый котенок
 
Среди текста
 
Гнусный обманщик
  
Превращение Джимми
  
Друзья из Сан-розарио
  
Эмансипация Билли
 
Волшебный поцелуй
   
Возрождение Шарльруа
  
Рождественский чулок
  
Одиноким путем
 
Роза южных штатов
   
Как скрывался Билл
 
Спрос и предложение
 
Клад
 
Пригодился

Охотник за головами
 
Прагматизм

Негодное правило
 

 
Дары волхвов
В антракте
Фараон и хорал
Гармония в природе
Золото и любовь
С высоты козел
Орден колечка
Мишурный блеск
Горящий светильник
Маятник
Бляха полицейского
Русские соболя
Алое платье
Гарлемская трагедия
Последний лист
Страна иллюзий
 
Сердце и крест
Справочник Гименея
Санаторий на ранчо
Купидон порционно
Пианино
Елка с сюрпризом
Голос большого города
Персики
Комедия любопытства
Прихоти Фортуны
Квадратура круга
Смерть дуракам
Трубный глас
Трест который лопнул
Супружество как наука
Летний маскарад
Совесть в искусстве
Поросячья этика

 
О Генри Пост
О Генри Пост

       
классика юмор сатира

хармс  рассказы 10
хармс
 рассказы 20
хармс  рассказы 30
хармс  рассказы
40
хармс  рассказы 50
хармс  рассказы 60
хармс  рассказы 70
хармс  рассказы 80
хармс  рассказы 90
хармс  рассказы100
хармс  анекдоты

вся проза хармса
 1      3    4

 
рассказы Зощенко
 20   40   60   80  100
 
120  140  160  180  200
 
220  240  260  280  300
 
320  340  360  380  400

     
АВЕРЧЕНКО  рассказы
ТЭФФИ      рассказы
ДОРОШЕВИЧ  рассказы
С ЧЁРНЫЙ   рассказы
 
Сатирикон история 1
Сатирикон история 2
 
А ЧЕХОВ  рассказы 1
А ЧЕХОВ  рассказы 2
А ЧЕХОВ  рассказы 3
А ЧЕХОВ  рассказы 4
     
сборник рассказов 1
сборник рассказов 2
сборник рассказов 3
сборник рассказов 4
сборник рассказов 5
сборник рассказов 6
 
М Зощенко  детям
Д Хармс    детям
С Чёрный   детям
рассказы детям 1
рассказы детям 2
      

РАССКАЗЫ О. ГЕНРИ: Среди текста. Искусство и ковбойский конь


Из сборника рассказов "Дороги судьбы" O. Henry, 1909
 
«Среди текста»

Он завладел моим вниманием, как только сошел с парома на Дебросс-стрит. Он держался с независимостью человека, для которого не только весь земной шар, но и вся вселенная не таит в себе ничего нового, и с величественностью вельможи, возвращающегося после долголетнего отсутствия в свои родовые владения. Но, несмотря на этот независимо-величественный вид, я сразу же решил, что никогда прежде его нога не ступала на скользкую булыжную мостовую Города Множества Калифов.

На нем был свободный костюм какого-то неопределенного синевато-коричневатого цвета и строгая круглая панама без тех залихватских вмятин и перекосов, которыми северные франты уродуют этот тропический головной убор. А главное, в жизни своей я не видел более некрасивого человека. Это было безобразие не столько отталкивающее, сколько поразительное; его создавала почти линкольновская грубость и неправильность черт, внушавшая изумление и страх. Так, вероятно, выглядели африты, или джинны, выпущенные рыбаком из запечатанного сосуда. Звали его Джадсон Тэйт; я это узнал потом, но для удобства рассказа буду с самого начала называть его по имени. На шее у него был зеленый шелковый галстук, пропущенный сквозь топазовое кольцо, а в руке — трость из позвонков акулы.

Джадсон Тэйт обратился ко мне с пространными расспросами об улицах и отелях Нью-Йорка, сохраняя при этом небрежный тон человека, у которого вот сейчас, только что, вылетели из памяти кое-какие незначительные подробности. У меня не было никаких поводов обойти молчанием тот уютный отель в деловой части города, в котором жил я сам, а потому начало вечера застало нас уже вкусившими сытный обед (за мой счет) и вполне готовыми вкушать приятный отдых и дым сигары в удобных креслах в тихом уголке салона.

Видно, Джадсона Тэйта беспокоила какая-то мысль, и ему хотелось поделиться этой мыслью со мной. Он уже считал меня своим другом, и, глядя на его темно-коричневую боцманскую ручищу, которой он рубил воздух у меня перед носом, подчеркивая окончания своих фраз, я думал: «А что, если он так же скор на вражду, как и на дружбу?»

Как только этот человек заговорил, я обнаружил, что он наделен своеобразным даром. Его голос был точно музыкальный инструмент, звук которого проникает в душу, и он мастерски, хотя и несколько нарочито, играл на этом инструменте. Он не старался заставить вас забыть о безобразии его лица; напротив, он точно выставлял это безобразие напоказ, делая его частью той магической силы, которою обладала его речь. Слушая с закрытыми глазами дудочку этого крысолова, вы были готовы идти за ним до самых стен Гаммельна. Идти дальше вам помешало бы отсутствие детской непосредственности. Но пусть он сам подбирает мелодию к нижеследующим словам; тогда, если слушателю станет скучно, можно будет сказать, что виновата музыка.

— Женщины, — объявил Джадсон Тэйт, — загадочные создания.

Мне стало досадно. Не для того я уселся с ним тут, чтобы выслушивать эту старую, как мир, гипотезу, этот избитый, давным-давно опровергнутый, облезлый, убогий, порочный, лишенный всякой логики откровенный софизм, эту древнюю, назойливую, грубую, бездоказательную, бессовестную ложь, которую женщины сами же изобрели и сами всячески поддерживают, раздувают, распространяют и ловко навязывают всему миру с помощью разных тайных, искусных и коварных уловок, для того чтобы оправдать, подкрепить и усилить свои чары и свои замыслы.

— Ну, разве уж так! — сказал я.

— Вы когда-нибудь слышали об Оратаме? — спросил он меня.

— Что-то такое слышал, — ответил я. — Это, кажется, имя танцовщицы-босоножки… или нет, название дачной местности, а может быть, духи?

— Это город, — сказал Джадсон Тэйт. — Приморский город в одной стране, о которой вам ничего не известно и в которой вам все было бы непонятно. Правит этой страной диктатор, а жители занимаются главным образом революциями и неповиновением властям. И вот там-то разыгралась жизненная драма, в которой главными действующими лицами были Джадсон Тэйт, самый безобразный из всех людей, живущих в Америке, Фергюс Мак-Махэн, самый красивый из всех авантюристов, упоминающихся в истории и в литературе, и сеньорита Анабела Самора, прекрасная дочь алькальда Оратамы. И еще запомните вот что: единственное место на всем земном шаре, где встречается растение чучула, — это округ Триента-и-трес в Уругвае. Страна, о которой я говорю, богата ценными древесными породами, красителями, золотом, каучуком, слоновой костью и бобами какао.

— А я и не знал, что в Южной Америке имеется слоновая кость, — заметил я.

— Вы дважды впали в ошибку, — возразил Джадсон Тэйт, распределив эти слова на целую октаву своего изумительного голоса. — Я вовсе не говорил, что страна, о которой идет речь, находится в Южной Америке, — я там был причастен к политике, мой друг, и это вынуждает меня соблюдать осторожность. Но так или иначе, я играл с президентом республики в шахматы фигурами, выточенными из носовых хрящей тапира — местная разновидность породы perissodactyle ingulates, встречающейся в Кордильерах, — а это, с вашего разрешения, та же слоновая кость. Но я хотел вести рассказ о любви, о романтике и о женской природе, а не о каких-то зоологических животных.

Пятнадцать лет я был фактическим правителем республики, номинальным главою которой числился его президентское высочество тиран и деспот Санчо Бенавидес. Вам, верно, случалось видеть его снимки в газетах — такой рыхлый черномазый старикан с редкой щетиной, делающей его щеки похожими на валик фонографа, и со свитком в правой руке, совсем как на первом листе семейной Библии, где обычно записываются дни рождений. Так вот этот шоколадный диктатор был одно время самой заметной фигурой на всем пространстве от цветной границы до параллелей широты. Можно было только гадать, куда приведет его жизненный путь — в Чертог Славы или же в Управление по Топливу. Он, безусловно, был бы прозван Рузвельтом Южного Континента, если бы не то обстоятельство, что президентское кресло занимал в это время Гровер Кливленд. Обычно он сохранял свой пост два или три срока кряду, затем пропускал одну сдачу, предварительно назначив себе преемника.

Но не себе был он обязан блеском и славой имени Бенавидеса-Освободителя. О нет! Он был обязан этим исключительно Джадсону Тэйту. Бенавидес был только куклой на ниточке. Я подсказывал ему, когда объявить войну, когда повысить таможенные тарифы, когда надеть парадные брюки. Впрочем, не об этом я собирался рассказать вам. Вы хотели бы знать, как мне удалось стать Самым Главным? Извольте. Мне это удалось потому, что такого мастера говорить, как я, не было на свете с того дня, когда Адам впервые открыл глаза, оттолкнул от себя флакон с нюхательной солью и спросил: «Где я?»

Вы, конечно, видите, насколько я безобразен. Такие безобразные лица, как мое, можно встретить разве только в альбоме с фотографиями первых деятелей «Христианской науки» в Новой Англии. А потому еще в ранней юности я понял, что должен научиться возмещать недостаток красоты красноречием. И я это осуществил. Я полностью достиг намеченной цели. Когда я стоял за спиной старого Бенавидеса и говорил его голосом, все прославленные историей закулисные правители вроде Талейрана, миссис де Помпадур и банкира Лёба рядом со мной казались ничтожными, как особое мнение меньшинства в царской думе. Мое красноречие втягивало государства в долги и вытягивало их из долгов, звук моего голоса убаюкивал целые армии на поле боя; несколькими словами я мог усмирить восстание, унять воспаление, уменьшить налоги, урезать ассигнования и упразднить сверхприбыли; одним и тем же птичьим посвистом призывал я псов войны и голубя мира. Красота других мужчин, их эполеты, пышные усы и греческие профили никогда не служили мне помехой. При первом взгляде на меня человек содрогается. Но я начинаю говорить, и, если он только не находится в последней стадии angina pectoris, через десять минут — он мой. Женщины, мужчины — никто не в силах против меня устоять. А ведь, кажется, трудно поверить, чтобы женщине мог понравиться человек с такой внешностью, как у меня.

— Вы не правы, мистер Тэйт, — сказал я. — Победы, одержанные некрасивыми мужчинами над женским сердцем, не раз оживляли историю и убивали литературу. Мне даже кажется, что…

— Извините, пожалуйста, — перебил Джадсон Тэйт, — но вы меня не совсем поняли. Прошу вас, выслушайте мой рассказ.

Фергюс Мак-Махэн был моим другом. Должен признать, что природа отпустила ему полный комплект красоты. У него были золотистые кудри, смеющиеся голубые глаза и черты, соответствующие правилам. Говорили, что он вылитый Герр Месс, бог красноречия, статуя которого в позе бегуна находится в одном римском музее. Наверно, какой-нибудь немецкий анархист. Они все любят позы и разговоры.

Но Фергюс был не мастер разговаривать. Ему с детства внушили, что раз он красив, значит, успех в жизни для него обеспечен. Беседовать с ним было все равно, что слушать, как капает вода в медный таз, стоящий у изголовья кровати, когда хочется спать. Но мы с ним были друзьями — может быть, именно потому, что противоположности сходятся, — как вы думаете? Фергюсу доставляло удовольствие смотреть, как я брею уродливую карнавальную маску, которую называю лицом; я же, со своей стороны, заслышав то жалкое, невнятное бормотанье, которое он именовал разговором, всегда радовался тому, что природа создала меня чудовищем, но наделила серебряным языком.

Как-то раз мне понадобилось съездить в этот самый приморский город Оратаму, чтобы уладить там кое-какие политические беспорядки и отрубить голову кое-кому из военных и таможенных властей. Фергюс, которому принадлежали концессии на производство искусственного льда и серных спичек в республике, решил составить мне компанию.

И вот под громкое звяканье колокольчиков наш караван из отборных мулов галопом доскакал до Оратамы, и мы сразу же почувствовали себя хозяевами этого города в той же мере, как Япония не чувствует себя хозяином Лонг-Айлендского пролива, когда Тедди Рузвельт находится в Устричной бухте. Я говорю «мы», но мне следовало бы сказать «я». Потому что на все окрестности, включавшие в себя четыре государства, два океана, одну бухту, один перешеек и пять архипелагов, не нашлось бы человека, никогда не слыхавшего о Джадсоне Тэйте. «Рыцарь карьеры» — так меня прозвали. Сенсационная пресса напечатала обо мне пять фельетонов, толстый ежемесячный журнал дал очерк на сорок тысяч слов (с подзаголовками на полях), а нью-йоркский «Таймс» поместил заметку в десять строк на двенадцатой полосе. Пусть я умру не поужинав, если кто-нибудь докажет мне, что приемом, оказанным нам в Оратаме, мы хоть сколько-нибудь были обязаны красоте Фергюса Мак-Махэна. Ради меня, и только ради меня, город разукрасили пальмовыми листьями и бумажными цветами. Я по природе не завистлив; я только устанавливаю факты. Местные жители охотно поверглись бы передо мною в прах; но так как праха на городских улицах не было, то они повергались в траву и жевали ее подобно Навуходоносору. Все население поклонялось Джадсону Тэйту. Ведь все знали, что я настоящий правитель страны, а Санчо Бенавидес только марионетка. Одно мое слово значило для них больше, чем целая библиотека, состоящая исключительно из высокохудожественных изданий и занимающая десять книжных шкафов с разборными полками. А ведь есть люди, которые по целым часам ухаживают за своим лицом — втирают кольдкрем в кожу, массируют мышцы (всегда по направлению к носу), промывают поры настойкой росного ладана, электричеством выжигают бородавки — а все зачем? Чтоб быть красивыми. Какое заблуждение! Голосовые связки — вот над чем должны трудиться врачи-косметологи! Звук голоса важней, чем цвет лица, полоскания полезнее притираний, блеск остроумия сильнее блеска глаз, бархатный тембр приятнее, чем бархатный румянец, и никакой фотограф не заменит фонографа. Но вернемся к рассказу.

Местные Асторы устроили нас с Фергюсом в клубе Стоножки, бревенчатом строении на сваях, вбитых в берег в полосе прибоя. Прилив там не достигает больше девяти дюймов. Все столпы, светочи и сливки оратамского общества приходили к нам на поклон. Только не воображайте, что их интересовал Герр Месс. О нет, они прослышали о приезде Джадсона Тэйта.

Как-то днем мы с Фергюсом Мак-Махэном сидели на террасе, обращенной к морю, пили ром со льда и беседовали.

— Джадсон, — говорит мне Фергюс, — в Оратаме живет ангел.

— Если это не архангел Гавриил, — возразил я, — зачем говорить об этом с таким видом, словно вы услышали трубный глас?

— Это сеньорита Анабела Самора, — сказал Фергюс. — Она прекрасна, как… как… как я не знаю что.

— Браво! — воскликнул я, от души смеясь. — Вы описываете красоту вашей возлюбленной с красноречием истинного влюбленного. Это мне напоминает ухаживания Фауста за Маргаритой — если только он за ней действительно ухаживал, после того как провалился в люк на сцене.

— Джадсон, — сказал Фергюс. — Вы с вашей носорожьей внешностью, конечно, не можете интересоваться женщинами. А я по уши влюбился в мисс Анабелу. И говорю вам об этом недаром.

— О, seguramente, — ответил я. — Я знаю, что похож с фасада на ацтекского идола, который охраняет никогда не существовавшие сокровища в Джефферсоновском округе на Юкатане. Но зато у меня есть другие достоинства. Я, например, Самый Главный на всю эту страну от края до края и немножко дальше. А кроме того, если я берусь участвовать в состязании, которое включает голосовые, словесные и устные упражнения, я обычно не ограничиваюсь произнесением звуков, напоминающих технически несовершенную граммофонную запись бреда медузы.

— А я вот не умею вести светские разговоры, — добродушно признался Фергюс. — Да и всякие другие тоже. Потому-то я и заговорил с вами о сеньорите Анабеле. Вы должны помочь мне.

— Каким образом? — спросил я.

— Мне удалось, — сказал Фергюс, — подкупить дуэнью Анабелы Франческу. Джадсон! — продолжал Фергюс. — Вы пользуетесь славой великого человека и героя.

— Пользуюсь, — подтвердил я. — И заслуженно пользуюсь.

— А я, — сказал Фергюс, — самый красивый мужчина на всем пространстве от арктического круга до антарктических льдов.

— Готов признать это, — сказал я, — но с некоторыми оговорками по линии географии и физиогномики.

— Вот бы нам с вами объединиться, — продолжал Фергюс, — тогда б уж мы наверняка добыли сеньориту Анабелу Самора. Но беда в том, что она ведь из старинного испанского рода и недосягаема, как звезда небесная; ее и увидеть-то можно только издали, когда она выезжает в фамильном carruaje[6] на послеобеденную прогулку по городской площади или же вечером покажется на минуту за решеткой окна.

— А для кого же из нас двоих мы ее будем добывать? — спросил я.

— Конечно, для меня, — сказал Фергюс. — Вы ведь ее и не видали никогда. Так вот, по моей просьбе Франческа указала ей во время прогулки на меня и сказала, что это вы. Теперь всякий раз, когда она видит меня на городской площади, она думает, что перед нею дон Джадсон Тэйт, прославленный храбрец, государственный деятель и романтический герой. Как же ей устоять перед человеком с вашей славой и моей красотой? Про все ваши увлекательные подвиги она, конечно, слышала. А меня она видела. Может ли женщина желать большего?

— А может ли она удовольствоваться меньшим? — спросил я. — Как нам теперь из общей суммы достоинств вычесть то, что принадлежит каждому в отдельности, и как мы будем делить остаток?

Тут Фергюс изложил мне свой план.

В доме алькальда Луиса Самора имелся, разумеется, patio — внутренний дворик с калиткой на улицу. Окно комнаты его дочери выходило в самый темный угол этого дворика. Так знаете, что придумал Фергюс Мак-Махэн? В расчете на мой несравненный, искрометный, чарующий дар слова он захотел, чтобы я проник в patio под покровом ночи, когда не видно будет моего безобразного лица, и нашептывал сеньорите Анабеле любовные речи от его имени — от имени красавца, виденного ею на городской площади, которого она принимала за дона Джадсона Тэйта. Почему же мне было и не оказать эту услугу моему другу Фергюсу Мак-Махэну? Ведь он мне льстил такой просьбой — потому что тем самым откровенно признавал свои недостатки.

— Ладно, мой хорошенький раскрашенный бессловесный восковой херувимчик, — сказал я. — Так уж и быть, помогу вам. Устраивайте все, что нужно устроить, доставьте меня с наступлением ночи под заветное окошко, так, чтобы я мог запустить фейерверк своего красноречия под аккомпанемент лунного света, — и сеньорита ваша.

— Только прячьте от нее свое лицо, Джад, — сказал Фергюс. — Ради всего святого, прячьте от нее свое лицо. Если говорить о чувствах, то я ваш друг по гроб жизни, но тут вопрос чисто деловой. Умей я сам вести разговоры, я бы к вам не обратился. Но я считаю, что, если она будет видеть меня и слышать вас, победа обеспечена.

— Кому, вам? — спросил я.

— Да, мне, — ответил Фергюс.

После этого Фергюс вместе с дуэньей Франческой занялся приготовлениями, и через несколько дней мне принесли длинный черный плащ с высоким воротником и в полночь провели меня к дому алькальда. Мне пришлось постоять некоторое время в patio под окном; наконец, над моей головой послышался голос, тихий и нежный, как шелест ангельских крыльев, и за решеткой обозначились смутные очертания женской фигуры в белом. Верный своему слову, я высоко поднял воротник плаща, тем более что стоял сезон дождей и ночи были сыроватые и прохладные. И, подавив смешок при мысли о Фергюсе и его неповоротливом языке, я начал говорить.

Целый час, сэр, я обращался к сеньорите Анабеле. Я именно «обращался к ней», а не «говорил с нею». Правда, она время от времени вставляла что-нибудь вроде: «О сеньор!», или «Ах, вы шутите», или «Не может быть, чтобы вы вправду так думали», — ну, знаете, все то, что обычно говорят женщины, когда за ними ухаживают по всем правилам. Оба мы знали и английский и испанский, так что я старался завоевать сердце этой прекрасной дамы для моего друга Фергюса на двух языках. Если бы не решетка окна, мне хватило бы и одного. По прошествии часа сеньорита простилась со мною и подарила мне пышную алую розу. Вернувшись домой, я вручил ее Фергюсу.

В течение трех недель я через каждые три или четыре вечера являлся под окошко сеньориты Анабелы и разыгрывал роль своего друга Фергюса. К концу третьей недели она призналась, что ее сердце принадлежит мне, и упомянула о том, что привыкла видеть меня каждый день, проезжая по городской площади. Это она, конечно, Фергюса видела, а не меня. Но сердце ее победил именно я своими речами. Попробовал бы Фергюс хоть раз постоять у нее под окном ночью, когда никакой красоты не видно, — хорош бы он был, не умея произнести ни слова!

В последнюю ночь Анабела пообещала быть моей — то есть Фергюса. И она протянула мне сквозь прутья решетки руку для поцелуя. Я поцеловал руку и отправился сообщить Фергюсу приятную новость.

— Это вы, положим, могли предоставить мне, — сказал он.

— Вы этим будете заниматься впоследствии, — возразил я. — Советую вам как можно больше времени уделять этому занятию и как можно меньше разговаривать. Может быть, вообразив себя влюбленной, она не заметит разницы между настоящей беседой и тем докучливым жужжанием, которое вы издаете.

Надо вам сказать, что за все это время я ни разу не видел сеньориты Анабелы. На следующий день Фергюс предложил мне пройтись вместе с ним по городской площади поглядеть на послеобеденный променад высшего света Оратамы. Меня очень мало интересовало это зрелище, но я пошел. Дети и собаки при виде меня в страхе разбегались, спеша укрыться в банановых рощах и мангровых болотах.

— Смотрите, вот она, — шепнул мне Фергюс, покручивая усы. — Вон та, в белом платье, в открытой коляске, запряженной вороной лошадью.

Я взглянул — и земля закачалась у меня под ногами. Ибо мир не видывал женщины прекраснее, чем сеньорита Анабела Самора, и с этой минуты для Джадсона Тэйта существовала только она одна. Мне сразу же стало ясно, что мы должны навеки принадлежать друг другу. Я вспомнил о своем лице, пошатнулся и чуть не упал; но тут же вспомнил о своих талантах и снова твердо встал на ноги. Подумать только, что я три недели добивался благосклонности этой женщины для другого!

Когда коляска сеньориты Анабелы поравнялась с нами, она подарила Фергюса долгим ласковым взглядом своих черных как ночь глаз. От одного такого взгляда Джадсон Тэйт вознесся бы к небу в колеснице на резиновом ходу. Но она на меня не смотрела. А этот писаный красавец только взбивает свои кудри, охорашивается и самодовольно ухмыляется ей вслед с видом опытного сердцееда.

— Ну, что вы о ней скажете, Джадсон? — спросил Фергюс победоносным тоном.

— А вот что, — ответил я. — Она должна стать миссис Джадсон Тэйт. Я не привык к вероломству с друзьями, а потому честно предупреждаю вас об этом,

Я думал, что Фергюс умрет со смеху.

— Вот это здорово! — выговорил он наконец. — Так, значит, и вас разобрало, голубчик? Признаюсь, не ожидал! Но вы опоздали. Франческа рассказывает, что Анабела с утра до ночи только обо мне и говорит. Я вам, конечно, очень благодарен за то, что вы по вечерам развлекали ее своей болтовней. Впрочем, мне теперь кажется, что я и сам отлично управился бы с этим делом.

— Так запомните: миссис Джадсон Тэйт, — сказал я. — И прошу не ошибаться. Все это время ваша красота была подкреплена моим красноречием, приятель. Вы не можете ссудить мне вашу красоту; но свое красноречие я теперь оставлю для себя. Визитные карточки будут размером два дюйма на три с половиной: «Миссис Джадсон Тэйт». Все.

— Ну, ну, ладно, — сказал Фергюс, снова вволю посмеявшись. — Я уже говорил с ее отцом, алькальдом, и он согласен. Завтра он дает бал в своем новом пакгаузе. Жаль, что вы не танцуете, Джад, а то я бы воспользовался этим случаем, чтобы познакомить вас с будущей миссис Мак-Махэн.

Но на следующий вечер, когда бал алькальда Саморы был в самом разгаре и музыка играла особенно громко, двери вдруг распахнулись и в большую залу вошел Джадсон Тэйт, величественный и нарядный в новом белом полотняном костюме, как будто он — первое лицо в государстве, что, впрочем, соответствовало истинному положению вещей.

Несколько музыкантов, увидя меня, сфальшивили, а две или три слабонервные сеньориты упали в обморок. Но зато алькальд сразу же бросился мне навстречу и стал кланяться так низко, что едва не сдувал пыль с моих башмаков. Может ли какая-то жалкая красота обеспечить человеку столь эффектное появление?

— Сеньор Самора, — сказал я алькальду, — я слыхал, у вас прелестная дочь. Был бы счастлив познакомиться с нею.

Вдоль стен стояло с полсотни плетеных качалок с розовыми салфеточками на спинках. В одной из этих качалок сидела сеньорита Анабела в белом платье из швейцарского шитья и в красных туфельках; в волосах у нее был жемчуг и живые светлячки. Фергюс был на другом конце зала и отбивался от осаждавших его двух кофейных дам и одной шоколадной девицы.

Алькальд провел меня к Анабеле и представил. Взглянув мне в лицо, она уронила веер и едва не опрокинула качалку. Но я к таким вещам привык.

Я уселся рядом и заговорил с нею. Когда она услышала мой голос, она подскочила и глаза у нее сделались большие, как груши бера. Этот знакомый голос никак не увязывался в ее представлении с лицом, которое она перед собой видела. Но я продолжал говорить — в до мажоре, это самая дамская тональность, — и постепенно она затихла в своей качалке, и в глазах у нее появилось мечтательное выражение. Она понемногу примирялась со мной. Она знала, кто такой Джадсон Тэйт; знала про его великие заслуги и великие дела, и это уже было очко в мою пользу. Но, конечно, ее несколько ошеломило открытие, что я вовсе не тот красавец, которого ей выдали за великого Джадсона. Затем я перешел на испанский язык, более подходящий в некоторых случаях, чем английский, и стал играть на нем, как на тысячеструнной арфе. Я то понижал голос до нижнего соль, то повышал его до верхнего фа диез. В его звуках была поэзия и живопись, аромат цветов и сияние луны. Я повторил некоторые из тех стихов, что нашептывал ночью под ее окном, и по искоркам, вспыхнувшим в ее глазах, понял, что она узнала во мне своего таинственного полуночного вздыхателя.

Так или иначе, шансы Мак-Махэна поколебались. Нет искусства выше, чем искусство живой речи, — эта истина неопровержима. По лицу встречают, а по разговору провожают, гласит старая пословица на новый лад.

Я пригласил сеньориту Анабелу пройтись, и мы с ней гуляли в лимонной роще, пока Фергюс, сразу подурнев от перекосившей его лицо злобной гримасы, танцевал вальс с шоколадной девицей. Еще до того, как мы вернулись в залу, мне было разрешено завтра вечером снова прийти под окно сеньориты Анабелы для нежной беседы.

О, мне это не стоило никакого труда. Через две недели мы с Анабелой обручились, и Фергюс остался ни при чем. Надо сказать, что для красавца мужчины он принял это довольно хладнокровно, но сказал мне, что не намерен отступаться.

— Сладкие речи, может быть, и очень хороши в свое время, Джадсон, — сказал он, — хотя я сам никогда не считал нужным тратить на это энергию. Но нельзя одними разговорами удержать благосклонность дамы при такой физиономии, как ваша, как нельзя плотно пообедать звоном обеденного колокола.

Однако ведь я все еще не дошел до сути своего рассказа.

Как-то в жаркий солнечный день я долго катался верхом, а потом, потный и разгоряченный, выкупался в холодной воде оратамской лагуны.

Вечером, как только стемнело, я отправился в дом алькальда. Я теперь каждый вечер навещал Анабелу в ожидании нашей свадьбы, которая должна была состояться через месяц. Моя невеста напоминала газель, бюль-бюль и чайную розу, а глаза у нее были бархатистые и нежные, словно две кварты сливок, снятых с Млечного Пути. Она смотрела на мое безобразное лицо без всякого отвращения или страха. Порой я даже ловил устремленный на меня восторженно-ласковый взгляд, совершенно такой же, каким в тот памятный день на городской площади она подарила Фергюса.

Из всех любезностей, которыми я обычно осыпал Анабелу, ей больше всего нравилось, когда я сравнивал ее с трестом, монополизировавшим всю красоту на земле. И вот я сел и открыл рот, чтобы произнести этот полюбившийся ей комплимент, но вместо сладкозвучных излияний у меня вырвался какой-то сиплый лай, похожий на кашель ребенка, заболевшего крупом. Ни фраз, ни слов, ни сколько-нибудь членораздельных звуков. Я застудил горло во время своего неосмотрительного купанья.

Два часа я провел в тщетных стараниях занять Анабелу. Вначале она пробовала сама вести разговор, но все, что она говорила, было неинтересно и бледно. У меня же в лучшем случае получалось что-то вроде тех звуков, которые мог бы издать моллюск, пытающийся запеть «Живу я в волнах океана» в час, когда начинается отлив. И вот я стал замечать, что взгляд Анабелы все реже и реже обращается в мою сторону. Мне теперь нечем было приворожить ее слух. Мы рассматривали картинки, временами она бралась за гитару, на которой играла прескверно. Когда я, наконец, собрался уходить, она простилась со мною довольно невнимательно, чтобы не сказать холодно.

Так прошло пять вечеров.

На шестой она убежала с Фергюсом Мак-Махэном.

Как выяснилось, они отплыли на парусной яхте, направлявшейся в Белису. Узнав это, я тотчас же сел на паровой катерок, принадлежавший таможенному управлению, и пустился за ними в погоню. Нас разделяло только восемь часов пути.

Но прежде чем покинуть Оратаму, я забежал в аптеку, содержателем которой был старый метис Мануэль Иквито. Не имея возможности словами объяснить, что мне нужно, я указал на свое горло пальцем и затем издал звук, похожий на шипение выходящего пара. В ответ на это Мануэль Иквито принялся зевать во весь рот. Зная местные порядки, я не сомневался, что пройдет не меньше часа, пока меня обслужат. Поэтому я перегнулся через стойку, одной рукой схватил аптекаря за горло, а другой снова указал на свое. Он зевнул еще раз, после чего сунул мне в руку небольшой пузырек с темной жидкостью.

— По одной чайной ложке каждые два часа, — сказал он.

Я бросил ему доллар и поспешил на катер.

Мы вошли в порт Белисы через тринадцать секунд после яхты, на которой плыли Фергюс и Анабела. Их шлюпка отвалила от борта в ту минуту, когда мою спускали на воду. Я хотел приказать своим гребцам навалиться на весла, но слова завязли у меня в горле и не вышли наружу. Тогда я вспомнил про лекарство старого метиса, выхватил из кармана пузырек и глотнул немного темной жидкости.

Обе лодки пристали к берегу одновременно. Я тотчас же направился к Фергюсу и Анабеле. Она бросила на меня короткий взгляд и поспешила перевести глаза на Фергюса, доверчиво и нежно улыбаясь ему. Я знал, что не могу произнести ни слова, но что мне оставалось? Ведь только заговорив, я еще мог спасти положение. Стоять рядом с красавцем Фергюсом и молчать было для меня губительно. И вот моя гортань и голосовые связки сделали непроизвольное усилие, чтобы воспроизвести те звуки, которых так страстно жаждала моя душа.

И вдруг — о радость! Речь моя полилась полнозвучным потоком, напевная, звонкая, богатая оттенками и особенно выразительная от переполнявших ее чувств, которые так долго не находили выхода.

— Сеньорита Анабела, — сказал я, — мне хотелось бы две минуты поговорить с вами с глазу на глаз.

Надеюсь, вы не будете настаивать на подробностях? Благодарю вас. Итак, прежний дар слова вернулся ко мне в полной мере. Я отвел Анабелу под сень кокосовой пальмы и вновь заставил ее поддаться чарам моего красноречия.

— Джадсон, — сказала она, — когда вы со мной говорите, я ничего больше не слышу, ничего больше не вижу, никто и ничто на свете для меня больше не существует.

Ну, вот, собственно, и все. Анабела вернулась со мной в Оратаму на том же катере. Что сталось с Фергюсом, мне неизвестно. Я его больше никогда не видел. Анабела теперь именуется миссис Джадсон Тэйт. Скажите, я не слишком наскучил вам своим рассказом?

— Нет, что вы! — сказал я. — Меня всегда очень интересовали тонкости психологии. Человеческое сердце — особенно сердце женщины — чрезвычайно любопытный объект для наблюдений.

— Чрезвычайно, — согласился Джадсон Тэйт. — Так же как трахея и бронхи, не говоря уже о гортани. Вы никогда не изучали устройство дыхательного горла?

— Признаться, нет, — сказал я. — Но ваш рассказ я выслушал с большим удовольствием. Позвольте узнать, как здоровье миссис Тэйт и где она сейчас находится?

— Благодарю за внимание, — сказал Джадсон Тэйт. — Мы теперь живем в Джерси-Сити, на авеню Берген. Климат Оратамы оказался вредным для миссис Т. Вам, наверно, ни разу не приходилось делать резекцию надгортанных хрящей?

— Нет, конечно! — сказал я. — Ведь я же не хирург.

— А вот тут вы не правы, — возразил Джадсон Тэйт. — Каждый человек должен разбираться в анатомии и терапии, если хочет сберечь свое здоровье. Случайная простуда может вызвать капиллярный бронхит или воспаление легочных пузырьков, которое потом может осложниться серьезным заболеванием голосовых органов.

— Весьма возможно, — сказал я, начиная терять терпение, — но это не имеет никакого отношения к нашему разговору. Что касается женских причуд в области чувства, то я…

— Да, да, — торопливо перебил Джадсон Тэйт, — у них бывают причуды. Но я вам еще не сказал, что по возвращении в Оратаму мне удалось узнать от Мануэля Иквито состав той микстуры, которая вернула мне пропавший голос. Как вы помните, она подействовала мгновенно. Так вот, основное в ней — это сок растения чучула. А теперь взгляните сюда.

Джадсон Тэйт вытащил из кармана белую картонную коробочку продолговатой формы.

— Вот, — объявил он, — лучшее в мире средство от кашля, гриппа, катара горла, а также любого заболевания бронхов. Рецепт вы можете прочитать на крышке. Каждая таблетка содержит: лакрицы — два грана; толутанского бальзама — одну десятую грана; анисового масла — одну тысячную драхмы; дегтярного настоя — три десятитысячных драхмы; камеди — три десятитысячных драхмы; жидкого экстракта чучулы — одну тысячную драхмы.

— Я приехал в Нью-Йорк, — продолжал Джадсон Тэйт, — для того, чтобы организовать компанию по оптовой продажа лучшего в мире средства от горловых заболеваний. А пока я занимаюсь его распространением в розницу. Коробка, которую вы видите, содержит четыре дюжины таблеток и стоит всего только пятьдесят центов. Если вы подвержены…

Я встал и, не говоря ни слова, пошел прочь, оставив Джадсона Тэйта наедине с его совестью. Медленно брел я по аллеям сквера, разбитого неподалеку от отеля, где я жил. Этот человек оскорбил мои лучшие чувства. Он развернул передо мною сюжет, который мне показался достойным использования. В нем чувствовалось дыхание жизни и в то же время была та искусственная атмосфера, которая, при умелой обработке, пользуется широким спросом. А под конец оказалось, что это просто-напросто коммерческая пилюля, обсыпанная сахарной пудрой беллетристики. И хуже всего было то, что я не видел возможности на этом заработать. В рекламных агентствах и отделах объявлений ко мне относятся с недоверием. А для литературного приложения материал явно не годился. Я сидел на садовой скамье, среди других таких же обманутых в своих надеждах людей, и размышлял, пока у меня не стали слипаться глаза.

Вернувшись к себе в номер, я, по обыкновению, стал читать рассказы, напечатанные в моих любимых журналах. Час такого чтения должен был возвратить меня в сферу искусства.

Но, дочитав до конца очередной рассказ, я всякий раз с досадой и разочарованием бросал журнал на пол. Все авторы, без единого исключения, которое могло бы пролить бальзам на мою душу, только и делали, что в живой и увлекательной форме прославляли ту или иную марку автомобиля, как видно служившую запальной свечой для их творческого вдохновения.

И, отшвырнув последний журнал, я решился.

— Если читатели способны в таком количестве поглощать модели автомобилей, — сказал я себе, — им ничего не стоит проглотить таблетку Чудодейственного Антибронхиального Чучулина Тэйта.

А потому, если вам случится встретить этот рассказ в печати, вы сразу поймете, что бизнес есть бизнес и что когда Искусство слишком сильно удаляется от Коммерции, ему потом приходится наддавать ходу.

Добавлю еще для очистки своей совести, что чучула в аптеках не продается.

Искусство и ковбойский конь
(Перевод Н. Бать)

Из диких прерий пришел художник. Бог таланта, чьи милости всегда демократичны, свил для Лонни Бриско веночек из чапарраля. Искусство, чей божественный дар, не зная пристрастия, водит кистью и ковбоя, и дилетантствующего императора, сделало своим избранником Мальчика-художника из округа Сан-Саба. В итоге — размалеванный холст в позолоченной раме семь футов на двенадцать украсил вестибюль местного Капитолия.

В те дни шла сессия Законодательного собрания сего славного западного штата. Столица наслаждалась сезоном кипучей деятельности и доходами, которые предоставляло ей сборище прибывших туда законодателей. Отели и пансионы выкачивали из карманов жизнелюбивых государственных мужей их легкие денежки. Крупнейший западный штат, истинная империя по территории и природным богатствам, поднялся во всем своем величии и полностью опроверг давнее клеветническое обвинение в варварстве, беззаконии и кровопролитиях. Ныне в его границах царил порядок. Да, сэр, жизнь и собственность здесь были в такой же безопасности, что и в любом порочном городе одряхлевшего Востока. Здесь пользовались успехом вышитые подушки, богослужения, клубничные банкеты и habeas corpus. Любой хлюпик мог безнаказанно щеголять своим цилиндром и своими теориями культуры. Об искусствах и науках здесь пеклись и заботились. И поэтому, естественно, законодательному органу столь могущественного штата надлежало принять решение о покупке бессмертного шедевра Лонни Бриско.

Округ Сан-Саба, признаться, редко способствовал развитию изящных искусств. Сыны его отличились в ратных подвигах, в метании лассо, в манипулировании заслуженным сорокапятикалиберным кольтом, в отчаянных картежных играх, а также в стимулирующих налетах на чересчур сонливые ночные города, но до сих пор никто еще не слыхал, чтобы Сан-Саба славился как цитадель эстетики. Кисть Лонни Бриско устранила сей изъян. Там, в засушливой долине, среди известковых скал, сочных кактусов и сохлых трав, родился Мальчик-художник. Каким образом он стал поклонником искусства, непостижимо. Не иначе как в его естестве, несмотря на бесплодную почву Сан-Сабы, зародилась некая спора божественного вдохновения. Озорной, взбалмошный дух творчества, должно быть, подстрекнул мальчика к попытке созидания, а сам, посиживая средь раскаленных песков, забавлялся своей шуткой. Ибо картина Лонни, если рассматривать ее как произведение искусства, вызвала бы шумное веселье в среде профессиональных критиков.

Полотно это, можно сказать, почти панорама, имело целью запечатлеть обыденную сцену из жизни Дальнего Запада, причем основное внимание художник сосредоточил на фигуре животного в самой середке, а именно — огненно-рыжего быка в натуральную величину, который, дико сверкая глазами, во всю прыть удирал от стада, что паслось кучно, несколько правее и на заднем плане, под надзором типичного для тех мест ковбоя. Все детали пейзажа были точны, достоверны и в должном соотношении: заросли чапарраля, мескит, кактусы. Молочно-белые, величиной с ведро, сооружения из восковых цветов испанского меча демонстрировали красоту и разнообразие местной флоры. Перспектива являла взору волнистые контуры прерий, как бы рассеченных столь характерными для тех краев речушками, окаймленными сочной зеленью виргинского дуба и вяза. На переднем плане под бледно-зеленым ветвистым кактусом свернулась кольцом щедро испещренная крапинками гремучая змея. Добрая треть полотна была ультрамариновой с белыми пятнами — типичное для Запада небо с его летучими облаками, пушистыми, не сулящими дождя.

Картина стояла меж двух лепных колонн, поперек широкого вестибюля, подле дверей в палату представителей. Попарно, группами, а то и целой толпой приходили посмотреть на нее простые граждане и государственные мужи. Многие, пожалуй, большинство, были выходцами из прерий и, взглянув на картину, тотчас узнавали знакомые места. Искренне растроганные престарелые скотоводы, вспоминая былое, переговаривались с прежними товарищами по ковбойским лагерям и дорогам. Профессиональных знатоков живописи в городе насчитывалось мало, а потому и не слышно было вокруг картины таких слов, как «цвет», «перспектива», «чувство» — того жаргона, которым любят пользоваться на Востоке взамен узды и хлыста, дабы осадить художника в его дерзаниях.

«Да, вот это картина!» — почти единогласно высказывались зрители, любуясь позолоченной рамой, — такую огромную они видели впервые.

Крестным отцом и главным восхвалителем картины стал сенатор Кинни. Это его густой ковбойский бас часто рокотал вблизи нее, когда сенатор, выступив вперед, обращался к кому-то из публики, возвещая, что их великий штат надолго запятнает свою честь, сэр, если откажется воздать должное таланту, с таким блеском увековечившему на холсте самые истоки богатства и благоденствия его граждан, иначе говоря — землю и э… э… рогатый скот.

Сенатор Кинни представлял самый западный округ штата, что в четырехстах милях от Сан-Сабы, но истинный радетель искусства пренебрегает пограничными знаками. Сенатор Малленз, избранник округа Сан-Саба, тоже ревностно отстаивал мнение, что шедевр его избирателя должен быть куплен штатом. Сенатору стало известно, что округ Сан-Саба единодушно восхищается великим творением одного из своих обитателей. До отправки картины в столицу сотни знатоков искусства седлали лошадей и пускались в дальний путь, чтобы только взглянуть на нее. Сенатор Малленз жаждал переизбрания, и он понимал, как важно для этого заручиться голосами сан-сабских избирателей. Понимал он также, что с помощью сенатора Кинни, имевшего вес в Законодательном собрании, дело о покупке картины можно было бы провернуть. Ну а сенатор Кинни, жаждавший провести законопроект об ирригации своего округа, понимал, что сенатор Малленз может оказать ему ценную поддержку и дать полезные сведения по этому вопросу, ибо округ Сан-Саба уже пользовался благами ирригации. При столь счастливом совпадении сенаторских интересов не приходится удивляться и внезапному интересу к искусству живописи, вспыхнувшему в столице штата.

Мало кто из художников выставлял свою первую картину при столь благоприятном стечении обстоятельств, как Лонни Бриско.

Попивая виски с содовой в кафе гостиницы «Империя», сенаторы Кинни и Малленз пришли к взаимопониманию в вопросах ирригации и искусства.

— Гм! Право, сомневаюсь, — начал сенатор Кинни. — Я не профессиональный критик, но боюсь, что это дело не выгорит. На мой взгляд, картина самый дешевый лубок. Нет, я никоим образом не хочу ставить под сомнение художественный талант вашего избирателя, но лично я не дал бы за нее и доллара — без рамы. Как вы намереваетесь пропихнуть этакую штуковину в глотку нашего сената, если они там отбрыкиваются, когда речь идет о пустячном расходе в шестьсот восемьдесят один доллар на школьные ластики? Только потеряете время. Я бы охотно помог вам, сенатор, но они же нас высмеют! Мы покинем зал заседаний под общий хохот!

— Вы не учли одного обстоятельства, — своим обычным уравновешенным тоном возразил сенатор Малленз, постукивая по стакану собеседника длинным указательным пальцем. — Я тоже не уверен, что именно изображено на этой картине — бой быков или, может быть, японская аллегория, но я хочу, чтобы наше Законодательное собрание утвердило ассигнование средств на ее покупку. Конечно, тема картины должна была бы иметь отношение к истории штата, но теперь уже поздно соскребывать краски и малевать другое. От покупки картины штат не обеднеет, а потом ее можно будет убрать в чулан, чтобы никому не мозолила глаза. Но перейдем к одному существенному обстоятельству, а искусство пусть заботится о себе само. Суть в том, что парень, который намалевал картину, внук Люсьена Бриско.

— Как вы сказали?! — сенатор Кинни откинул голову и призадумался. — Того самого Люсьена Бриско?

— Да, «Того человека, который»… Человека, который создал штат на месте пустыни! Усмирил индейцев! Очистил штат от конокрадов! Отказался от государственного поста. Человек этот — любимейший сын родного штата. Теперь вы уловили суть?

— Пакуйте! — объявил Кинни. — Можете считать, что ее уже купили. Надо было мне сразу сказать, а не ворковать насчет искусства. Да я готов в тот же день подать в отставку, готов снова таскать мерные цепи за окружным землемером, если не сумею заставить штат купить картину, намалеванную внуком Люсьена Бриско. Помните особое постановление о покупке дома для дочери Одноглазого Смозерса? Его провели в один миг, будто предложение о перерыве, а разве Одноглазый Смозерс укокошил столько индейцев, сколько Бриско? И половины не будет. Так какую примерно сумму вы с вашим маляром договорились выжать из казны?

— Думаю, сотен пять… — ответил сенатор Малленз.

— Пять сотен?! — перебил его Кинни и постучал по стакану, подзывая кельнера: сенатору понадобился карандаш. — Всего пятьсот долларов за чистопородного рыжего быка, которого вывел внук Люсьена Бриско? Помилуйте, это же ваш округ, где ваша сенаторская гордость? Две тысячи, вот сколько! Вы внесете законопроект, а я выступлю в сенате и стану потрясать скальпами всех индейцев, которых прикончил старый Люсьен. Постойте-ка, этот гордец ведь натворил еще каких-то там благоглупостей. Как же! Отказался от всех наград и привилегий. Не принял документа о льготах, положенных ветерану. Не пожелал стать губернатором, хотя и мог. Отказался от пенсии. Теперь пришла пора отблагодарить его. Штат должен купить картину его внука. И заслуживает наказания за то, что заставил семейство Бриско так долго ждать. Мы обстряпаем это дельце в середине месяца, после утверждения законопроекта о налогах. А вы, Малленз, давайте-ка поскорее раздобудьте для меня все расчеты — во что обошлась прокладка ирригационных канав у вас в округе, а также прошу статистические данные о повышении урожайности с акра. Вы мне понадобитесь, когда я выступлю со своим законопроектом. Похоже, сенатор, мы неплохо сработаемся на этой сессии да и на будущих, не правда ли?

Так молодому художнику из округа Сан-Саба вздумало улыбнуться счастье. Изготовляя вселенскую смесь человеческих судеб, Фортуна уже позаботилась о нем, создав его внуком Люсьена Бриско.

«Тот самый» Бриско был пионером не только в захвате земель, но и в других деяниях, подсказанных его большим, бесхитростным сердцем. Один из первых поселенцев и крестоносцев, он сражался с дикими силами природы, с дикарями и безголовыми политиками. Имя его почиталось наравне с именами Хьюстона, Буна, Крокета, Кларка и Грина. Люсьен Бриско жил просто, независимо, не снедаемый честолюбием. Даже менее прозорливый государственный муж, чем сенатор Кинни, предсказал бы, что штат не замедлит потратиться и наградить внука великого пионера, хотя Лонни Бриско и появился из дебрей чапарраля с таким опозданием.

Поэтому перед рукомеслом внука Люсьена Бриско, у дверей в палату представителей, можно было часто и много дней кряду видеть подвижную, дюжую фигуру сенатора Кинни и слышать его трубный голос, восхваляющий былые подвиги Лонниного деда. Сенатор Малленз действовал не столь броско и громко, но в том же направлении.

И вот уже близок день представления законопроекта, и из округа Сан-Саба пускается в путь Лонни Бриско с конным эскортом верных соратников-ковбоев, мечтающих воспеть искусство и восславить дружбу, ибо Лонни «плоть от их плоти», рыцарь стремени и чаппарахас,[7] столь же умело владеющий лассо и сорокапятикалиберным, что и кистью художника.

Однажды мартовским днем кавалькада с гиканьем ворвалась в город. Ковбои несколько приспособили свой туалет к условиям города, отказавшись от кожаных штанов, а также сняв с себя и приторочив к лукам седел шестизарядные кольты и пояса с патронами. Лонни Бриско, двадцатитрехлетний парень, кривоногий, смуглый, молчаливый, простодушный, с лицом торжественно-серьезным, ехал в кругу товарищей на Жгучем Перце — самом смекалистом ковбойском коньке к западу от Миссисипи. Сенатор Малленз уведомил Лонни об открывшихся радужных перспективах и упомянул даже — столь велика была его вера в могущество сенатора Кинни — ту сумму, которую, по всей видимости, заплатят за картину. И Лонни казалось, что слава и деньги уже у него в руках. Несомненно, в груди смуглого кентаврика не угасала искра божественного огня, ибо он рассчитывал на эти две тысячи долларов лишь как на средство для дальнейшего развития своего дарования. Он мечтал, что когда-нибудь нарисует картину еще побольше этой, скажем, футов двенадцать на двадцать, и в ней будет все: и простор, и пейзаж, и действие.

Трое суток, предшествовавших рассмотрению законопроекта, отряд кентавров доблестно служил своему товарищу, способствуя его успеху. Без курток, в сапогах со шпорами, обветренные, загорелые, ковбои неутомимо слонялись вокруг картины, выражая свое восхищение весьма своеобразными способами. Довольно логично они рассудили, что их оценка картины с точки зрения правдивости изображения будет восприниматься как мнение экспертов. И поэтому, для пользы дела, они громогласно превозносили мастерство художника перед каждым, кому, по их расчетам, надлежало это слышать.

Лем Перри, предводитель клакеров, будучи не слишком изобретательным по части словесности, придерживался некоторого шаблона.

— Нет, вы только гляньте на быка-двухлетку! — говаривал он, вскидывая лилово-коричневую руку к центральной фигуре картины. — Как есть живой, провалиться мне! И вроде топот слышишь. Это он от стада улепетывает, будто напугался, шельмец этакий. Ишь, глазищами ворочает, хвостом крутит! Как есть живой, доподлинный! Это он балуется, коня дразнит, чтоб тот его обошел да погнал в стадо! Провалиться мне! Видали, как хвост задрал? В точности! За всю жизнь ни разу не видал, чтоб по-другому хвост задирали. Провалиться мне!

Джаб Шелби, соглашаясь насчет отменных статей быка, все же умышленно ограничивал себя громким восхвалением пейзажа, так, чтобы все части картины получили достойную оценку.

— А пастбище все равно как близнец долины Дохлой Лошади. И трава в точности, и склон, а вон речка Уиппервиль петляет, — то нырнет в заросли, то вынырнет. И вон они, ястребы, в левой стороне, кружат над пегой кобылой Сэма Килдрейка. Она у него в жару опилась и подохла. Самое лошадь не видать за вязами у речки, но аккурат там она лежит. Кому охота побывать в долине Дохлой Лошади, пускай только глянут на картину, а там уж слезай с коня да выбирай местечко для лагеря.

Ну а Тощий Роджер, склонный к комическому жанру, разыгрывал весьма впечатляющую сценку. Он подходил к картине почти вплотную и вдруг, в подходящий миг, пронзительно верещал: «А-а-а-ай!» — и с высоким подскоком шарахался в сторону, гулко топая по каменным плиткам вестибюля и звеня шпорами.

— Святые угодники! — таков был текст его роли. — А я думал, змеюка — живой иг-зим-пляр! Вот режьте меня, ешьте! И вроде слышал, как шипела. Режьте меня, ешьте! Вот она, богом забытая тварь, под тем кактусом. Того гляди, укусит!

Такие хитроумные уловки преданной лиги доброжелателей, красноречие сенатора Кинни, неустанно превозносившего достоинства картины, а также престиж пионера Люсьена Бриско, как бы покрывавший ее драгоценным лаком, — все это вкупе давало основание полагать, что округ Сан-Саба, который уже завоевал славу победами на состязаниях по заарканиванию быков и в азартных карточных играх, наверняка увеличит свое превосходство над другими округами еще и тем, что станет центром искусства. Так, пусть даже путем побочных обстоятельств, а не благодаря кисти художника, была создана атмосфера, сквозь которую публика взирала на полотно еще более благосклонно. Имя Люсьена Бриско обладало магической силой, которая побеждала и несовершенство техники, и аляповатый колорит. Старый охотник на индейцев и на волков печально усмехнулся бы в своих заоблачных угодьях, если б узнал, что через два поколения после его будничной, далекой от творчества жизни призрак его выступил в роли мецената.

И настал день, когда в сенате должны были провести законопроект сенатора Малленза о выделении суммы в две тысячи долларов для покупки картины. Лонни и его сан-сабские радетели поспешили как можно раньше захватить места на галерее. Они сидели в первом ряду, лохматые, оробевшие, подавленные торжественностью зала, и с галереи доносилось лишь тихое поскрипывание, позвякивание, шорохи.

Законопроект был принят к обсуждению и взят на второе чтение. Сенатор Малленз выступал сухо, скучно и томительно долго. Но тут поднялся сенатор Кинни, и зал сотрясли громовые раскаты его голоса. В те времена красноречие было неотъемлемой частью жизни. Мир в ту пору еще полностью не обучился решать свои проблемы с помощью геометрии и таблицы умножения. То была пора сладкозвучных речей, выразительного жеста, эффектной апострофы, волнующего заключения.

Сенатор Кинни говорил. Растрепанные, с падающими на глаза волосами, тяжело дыша, перекладывая с колена на колено двухфунтовые шляпы, внимали ему на галерее сансабские избиратели. А внизу восседали за своими столами достопочтенные сенаторы, то в небрежных позах многоопытных государственных мужей, то с видом чинным, подтянутым, что свидетельствовало об их пребывании на посту лишь первый срок.

Сенатор Кинни говорил целый час, и темой его речи была история, подвергнутая мягчительному воздействию патриотических чувств. Мимоходом он также обмолвился и о картине в вестибюле: право, нет нужды, сказал он, распространяться о ее достоинствах, — сенаторы имели возможность убедиться сами. Написал ее внук Люсьена Бриско. И затем сенатор перешел к словесным картинам, в коих живописал самыми яркими красками жизнь Люсьена Бриско, жизнь суровую, полную опасностей; напомнил о его бескорыстной преданности штату, который он помогал создавать, о его презрении к наградам и славе, о его стойком, независимом характере и о великих заслугах перед штатом. Речь сенатора была посвящена всецело Люсьену Бриско, картина же стояла где-то на заднем плане, как бы являя собою лишь средство, дающее штату возможность выразить запоздалую благодарность своему любимому сыну в лице его потомка. Частыми восторженными аплодисментами сенаторы выражали одобрение оратору.

Законопроект был принят в сенате единогласно. На следующий день он будет передан в палату представителей. Все уже было подготовлено для того, чтобы провести его там по укатанной дорожке, а Блэндфорд, Грейсон и Пламмер — заправилы и видные ораторы, снабженные богатейшим материалом о подвигах Люсьена Бриско, согласились быть толкачами.

Сан-сабские покровители искусства и их протеже, громко топая, спустились по лестнице во двор, а потом, сбившись тесной кучей, издали оглушительный победный клич. Но вдруг один из них — это был Колченогий Соммерс — как бы угодил в самую точку, сказав раздумчиво:

— Ну, вроде картина сгодилась. Думаю, они купят твоего быка. Я в ихней парламинской кухне мало смыслю, но по всему видать — купят. А только сдается мне, Лонни, он все больше про твоего деда наяривал, а не про картину. Оно, конечно, сенатор правильно тебе потрафил, не так уж худо носить тавро старого Бриско.

Реплика Соммерса мгновенно прояснила то смутное горькое подозрение, что закралось в душу Лонни. Он и вовсе умолк и, сорвав клок травы, стал рассеянно жевать ее. Да, картина как таковая унизительно отсутствовала в доводах сенатора Кинни. Восхваляли не художника, а лишь внука Люсьена Бриско. Быть может, в некотором смысле, это было даже приятно, но ведь тогда искусство как бы оказывалось ни при чем. Молодой художник напряженно думал.

Лонни остановился в гостинице неподалеку от Капитолия. Когда сенат одобрил законопроект о покупке картины, время близилось уже к перерыву на обед в час дня. Портье рассказал Лонни, что в их гостинице остановился знаменитый художник из Нью-Йорка. Он тут проездом, направляется дальше на запад в Нью-Мексико посмотреть, как падает солнечный свет на древние стены, возведенные индейцами племени зуньи. Современные строительные материалы отражают лучи. Древняя кладка их поглощает. Художник задумал передать этот эффект в своей картине, ради чего и отправился за две тысячи миль изучать его на месте.

После обеда Лонни отыскал художника и рассказал ему о себе. Художник был человек больной, лишь талант и равнодушие к жизни не давали ему умереть. Он пошел с Лонни посмотреть на картину. Художник стоял перед ней, подергивал бородку, и вид у него был несчастный.

— Хотел бы знать ваше мнение, — сказал Лонни, — только валяйте напрямик, все начистоту!

— Так и будет, — ответил маэстро. — Перед обедом я принял три микстуры по столовой ложке — до сих пор горечь на языке. Это основательная грунтовка для правды. Стало быть, вы хотите знать, картина это или не картина?

— Вот-вот, — подхватил Лонни. — Хочу знать — шерсть это или хлопок. Продолжать мне это дело или бросить и гонять скотину?

— За десертом кто-то сказал, что штат собирается заплатить вам за нее две тысячи долларов?

— Сенат уже одобрил законопроект, завтра все будет заметано.

— Ну, скажу я вам, это везение! — промолвил человек с болезненно-бледным лицом. — Носите заячью лапку на счастье?

— Нет, — ответил Лонни. — Говорят — дед у меня был… Его тут здорово примешали к моим краскам. А картину я писал целый год. Так что же — вовсе она дрянная или нет? Кой-кто говорит, будто хвост у быка неплохо удался, и пропорции подходящие. Как по-вашему?

Художник взглянул на мускулистую фигуру парня, на его смуглую, цвета ореховой скорлупы, кожу и поддался минутному раздражению.

— Ради искусства, сын мой, — сказал он с сердцем, — больше не траться на краски. Это не картина. Это ружье. Если хочешь, бери штат на прицел, выбивай из них свои две тысячи долларов, но к холсту — ни шагу! Лучше пусти его на тент и сиди под ним. А на деньги купи сотни две лошадей, говорят, они у вас тут по дешевке, — и скачи себе, скачи! Дыши полной грудью, ешь, спи — и будь счастлив. И чтоб никаких картин. Вижу, здоровье у тебя есть. А это талант! Развивай его! — Художник посмотрел на часы. — Без двадцати три. Ровно в три — четыре капсулы и таблетку… Полагаю, это все, что ты хотел узнать?

В три часа пополудни ковбои заехали за Лонни Бриско и пригнали ему Жгучего Перца, оседланного и взнузданного. Традиции есть традиции. Одобрение законопроекта сенатом полагалось отпраздновать, иначе говоря — всей ватагой проскакать по городу галопом, подымая дикий шум и переполох, затем, после обильных возлияний, оглушить пальбой окраины и как можно громче провозгласить здравицу Сан-Сабе. Часть ритуала они уже успели выполнить в попутных салунах.

Лонни сел на своего чудесного конька, который так и рвался вскачь, подгоняемый пылким темпераментом и смекалкой. Конь радовался, что бока его вновь ощутили крепкие кривые ноги хозяина. Лонни был его другом, и конек любил ему угождать.

— Вперед, ребята! — сказал Лонни и, ткнув коленями в бока Жгучего Перца, пустил его галопом. Свита с гиканьем ринулась следом сквозь тучу пыли. Лонни повел за собой когорту верных соратников прямо на Капитолий. Громовым восторженным кличем ковбои одобрили, теперь уже ставшее явным, намерение своего предводителя въехать туда на лошадях. Да здравствует Сан-Саба!

Ковбойские лошади процокали копытами по шести каменным ступеням и проникли в гулкий вестибюль, сея панику среди пеших посетителей. Лонни, вожак кавалькады, направил своего конька прямо на картину. В это время дня из окон второго этажа поток мягкого света заливал все огромное полотно, ярко выделяя его на более темном фоне вестибюля. Так и казалось, несмотря на все погрешности мастерства, будто перед вами живой пейзаж, и невольно тянуло податься в сторону от мчащегося прямо на вас быка. Быть может, Жгучему Перцу именно это и почудилось. Ведь все это было ему знакомо. А может быть, он лишь подчинился воле всадника. Конь вздернул уши, гневно фыркнул. Лонни, устремляясь вперед, приник к седлу, вскинув локти наподобие крыльев. Так ковбой дает сигнал коню: вперед, во весь опор! Как видно, Жгучий Перец вообразил, что ему навстречу мчится отбившийся от стада бык, рыжий, шальной, и что его нужно тотчас гнать обратно, в стадо. В ответ на сигнал уздой стальные мышцы коня напряглись: топот… рывок… — и Жгучий Перец вместе со своим хозяином, пригнувшим голову, чтобы не стукнуться о раму, пробил огромное полотно навылет, как пушечное ядро, оставив за собой рваные лохмотья холста, повисшие вокруг гигантской зияющей дыры.

Лонни мигом завернул коня и объехал колонны. Со всех сторон сбегались люди, ошарашенные, онемевшие от изумления. Постовой сержант подошел к картине, нахмурился, грозно сверкнул оком и вдруг ухмыльнулся. Кое-кто из сенаторов вышел в вестибюль посмотреть, что случилось. Ковбои оцепенели в безмолвном ужасе, сраженные безумным поступком своего товарища.

Сенатор Кинни вышел из зала заседаний одним из первых. Прежде чем он успел раскрыть рот, Лонни, пригнувшись в седле, оттого, что Жгучий Перец выделывал курбеты, указал арапником на сенатора и спокойно сказал:

— Вы очень здорово говорили, мистер. Но, право, не стоило вам этак надсаждаться насчет денег. Никаких денег я не прошу. Я-то думал, что могу продать штату картину, а она никакая не картина. Вы наговорили целую кучу разных разностей про моего дедушку Бриско, и теперь я горжусь, что я его внук. Ну так знайте: мы, Бриско, пока еще подачек от штата не принимали. А раму пускай даром берет кто хочет. Эй, ребята! Поехали!

И сан-сабская делегация поскакала прочь: из вестибюля, по каменным ступеням крыльца, вдоль пыльной улицы.

На полпути до округа Сан-Саба они сделали привал. Перед тем как лечь спать, Лонни украдкой пробрался от костра к своему коню, который мирно пощипывал траву, отойдя от колышка на длину привязи.

Лонни обнял коня за шею, и все его притязания по части искусства улетучились навеки в одном протяжном скорбном вздохе. Но и отрекаясь от своих чаяний, он все же выдохнул чуть слышно:

— Ты один кой-чего углядел в ней, конек. Бык-то получился как живой, правда, старина?

***
Вы читали рассказы О. Генри (1862–1910), знаменитого американского писателя новеллиста, прославившегося своими юмористическими рассказами. За свою небольшую творческую жизнь он написал около 280 рассказов, не считая фельетонов и различных коротких произведений.
На нашем сайте публикуются все 13 сборников рассказов О. Генри, а также произведения, не включенные автором в основные сборники.
Читайте подборки с новеллами О Генри, одного из лучших авторов в жанре  короткой прозы.

......................................
© Copyright: О ГЕНРИ рассказы новеллы

 


 

   

 
  Читать: рассказы О.Генри.  Тексты рассказов О Генри из сборника Дороги судьбы. О.Henry.